несессере блестели флаконы, пудреницы, щетки, все ловко прилаженное и дорогое. Олимпиада любила вещи. В комнате был еще беспорядок, но пахло духами, на спинке кровати висели шелковые чулки, летняя светлая кофточка задыхалась под шалью наверху сундука, и все отзывало уверенной, несколько беспорядочной роскошью.
Алик не опоздал. Этот худенький Алик в очках, с бойкими карими глазами, туго зализанными назад волосами, учился в колониальной школе, хорошо говорил по-французски и занимался хождением по разным дамам. Со временем рассчитывал получить место в Индокитае или Западной Африке, а пока целовал ручки, являлся на завтраки. Охотно отправлялся сейчас в Довилль.
Он не опоздал («пропустить такой случай»). Олимпиада встретила его приветливо-играючи, притворно пыталась журить, но в сущности не за что было. Потом заставила запереть крышку сундука. Завязать последнюю картонку. Потом засадила рассматривать альбом фотографий («Это я в гимназии. Тут кормлю ребенка. Здесь мы путешествуем в Крым»).
Альбом был хороший признак для Алика. Голос ее рокотал не без бархата. Алик прилежно рассматривал, какова она была в гимназии. Олимпиада укладывала последние мелочи.
В одиннадцать коричневая машина с серо-серебристыми дисками колес остановилась у подъезда. Подъемник весь наполнила собою Стаэле. Плавно, как в хороших домах, вознес он ее к Олимпиаде.
* * *
«Многоуважаемая Дора Львовна, пишу Вам из скита св. Андрея, где нахожусь уже более месяца. Преподаю детям математику, да занимаюсь немного в огороде. Работы не так много. Чувствую себя довольно хорошо. Но, конечно, есть и трудности.
Передайте, пожалуйста, Рафаилу, что часто его вспоминаю. Пусть бы собрался и мне написал. Это бы ему было и упражнение по-русски. Только прошу без ошибок и французских словечек! Отдаете ли его в лицей? Пора. Больше ему шататься так зря нечего. Вы ведь переезжаете из того дома? Тоже пора. А мне все кажется, что некая полоса моей жизни кончилась: началась другая. Что это будет? Еще не знаю. Но уж так вышло, значит вышло...».
Генерал сидит у себя в комнатке нижнего этажа. Небольшой деревянный стол с чернильницей и бумагой у самого окна. Выходит оно на внешний двор — перед глазами портал белого Собора, с полукруглой папертью, слегка поросший травкой, с могучей дверью в резьбе и розеткой высоко над ней. Собор отсюда и величествен и горестен — в вековом запустении...
Михаил Михайлыч дописал последнее слово, поднял от бумаги голову — вдруг увидал огромную, белую в пыли машину, тихим зверем выкатившуюся справа, из-под готических ворот. В недоумении сделала она несколько шагов, под окном генерала остановилась.
Олимпиада замахала платочком. Генерал вышел встретить. Она лениво высвобождала ноги из машины.
— Ну вот, вот, видите — вас не забывают!
Генерал подошел к ручке. Олимпиада, улыбаясь королевскою улыбкой, слегка прищурив серые глаза, высоко, привычным жестом поднесла руку к его губам. Алик суетился у дверцы, помогая вылезать Стаэле (задача не из легких: она выставила слонообразную ногу, платье слишком высоко поднялось, она смутилась, залилась краской, и, поправляя юбку, чуть не выломала дверцу машины).
— Видите, какую вам, осетрину привезла? Это по благотворительной части. А мы, остальные, не по благотворительной. В Довилль пробираемся. Ну, подавайте нам теперь свое начальство. Или уж и вы сами теперь вроде игумена по штатским делам? Мне Дора что-то говорила, вы тут ребят обучаете математике?
— Совершенно правильно. Но дела управления никак ко мне не относятся.
Стаэле, наконец, вылезла. Он повел их через калитку в садик перед аббатством. У дальней стены, где Дева Мария держала в руках гипсового младенца, а кругом рос плющ и дикий виноград, они уселись на скамеечку. В клумбах цвели астры и настурции. Малыши, игравшие в песке, с недоумением — смесь ужаса с восторгом — взирали на приезжих. Древние стекла аббатства отливали кое-где радужным.
— Я хотела бы видеть... этого мальчика,— пробормотала Стаэле, заранее смущаясь и краснея.— Который бежал из России и не имеет средств учиться. Я хотела бы также поговорить с... superieur... [старшим (фр.).].
Последнее было не так легко сделать. Все эти дни Никифор был нездоров, почти не выходил и никого не принимал. Котлеткин на уроках. Флавиан в бельевой. Генерал отправился его разыскивать...
Флавиан, оторвавшись от своих простыней, взглянул на него не совсем дружелюбно.
— А-а, благодетельница... Как же, как же. Должны принять, благодарить. Не знаю уж, как там о. игумен...
И с недовольным видом направился к Никифору.
Через десять минут генерал провел Стаэле длинным коридором мимо трапезной, где недавно обедали и на грязноватой клеенке стола валялись еще кое-где крошки. Постучал в дверь комнаты Никифора. Слабый голос ответил оттуда:
— Аминь.
В комнате было светло, огромные окна выходили в сад, где вдали, по каштановой аллее, медленно шли Олимпиада с Аликом. По стенам фотографии монахов, в углу киот с нежно мерцающими лампадками — разноцветными: синими, красными. Письменный стол, диванчик, клобук на узенькой постели под серым, почти больничным одеялом. Шкафик с книгами. Тихо. Несколько душный, сладковатый воздух — букет увядающих цветов на столе.
Перед приходом Стаэле Никифор лежал на диванчике — у него был жар, небольшой, но неделями не прекращавшийся, как и неделями покашливал он и отхаркивался.
Услыхав стук, встал. Стоя встретил Стаэле у стола. Низко ей поклонился, указал место на диванчике.
— Вы уж будьте переводчиком, сделайте милость,— обратился к генералу.— Я французским языком недостаточно владею.
Никифоров диванчик крякнул под Стаэле — горестно и непривычно. Она покраснела, но с любопытством уставилась белыми глазами на тощего монаха с серебряными зубами и чахоточным цветом лица. Его застенчивые глаза понравились ей. О, это не то, что глаза лейтенанта Браудо, это совсем другое и особенное, они не могут волновать, но это тоже Россия — совсем особенная, тайная. Все эти иконы на стенах, жезл в углу, на худых руках четки... (Даже свет из окон, огромных, старинных, показался Стаэле спиритуальным).
Никифоров начал с благодарности иностранке, не погнушавшейся посетить скромную обитель. Здесь воспитываются и дети. Разумеется, в нелегких условиях.
Генерал переводил. Стаэле улыбалась и кивала. Она ответила, что искренне сочувствует русским и, чем может, готова поддержать. Разговор завязался. С внешности он походил, может быть, на беседу царя Феодора с иностранным послом — чудодейственно перенесенными во французское аббатство автомобильного века.
Котлеткина Флавиан привел вовремя. Котлеткин был в аккуратной синей курточке, причесан и несколько взволнован (чувствовал себя вроде жениха на смотринах). Чинно подошел к Никифору под благословение, поклонился Стаэле и стал в сторонке. Перед ним был Никифор, иностранка, генерал. Это не опасно. Сзади же, в три четверти направо, Флавиан ощущался нерадостно, не совсем благосклонной державой. Оттуда можно было ждать неприятностей.
Стаэле спросила Никифора, «как учится мальчик», как себя ведет. Потом стала расспрашивать его самого — о прежней жизни. Котлеткин отвечал довольно бойко на французском языке, с которым мало стеснялся (чувствуя свою великорусскую мощь). Вздернутый его нос и умные глазенки бодро на нее глядели. Благотворительницу в душе он так определил: «Сильно нажратая буржуйка, но, видимо, соглашательница. Котлеткин, действуй». И рассказывая — уже в который раз — о бегстве с отцом через Днестр, приврал еще немного к предпоследнему рассказу.
На разных разное он произвел впечатление. «Ловчила,— подумал генерал, но без неодобрения.— Мы были одно, они другое. Новое время, новые песни».