Я пела, а Маркуша занимался электронами своими, заодно читал и философии, и мистики. Как дачники, мы всегда хотели ясной погоды, не справляясь с тем, что нужно для агрария. Лошади нас занимали столько, сколь на них можно кататься - верхом или в карфажке. Или посылать на почту. Так что человеку деревенскому никак бы не могли внушить мы уважение к себе.
Маркуша вспоминал все же свое народное происхождение: выходил косить, навивал возы с сеном. Был он силен, работал горячо. Ловкостью не отличался.
Помню маленькое происшествие того же времени - оно имело для меня некоторое значение. Маркуша ехал на Любезной, молодой кобыле, в конных граблях. Мы сидели на балконе, он к нам приближался - вдруг Любезной под ноги собачка Дамка. Зубья грабель у Маркуши были подняты, и как случилось все - даже не сообразишь – только Любезная рванула, понесла, Маркуша кувырком, мелькнули зубья, зазвенели (у меня ноги стали ледяные) - пролетели над самым Маркушей, как насквозь его не просадили, удивляюсь. В следующий миг Любезная в отчаянии скакала уж лужайкой прямо к черной кухне. Сзади, на возжах бежал Маркуша, зубья же цепляли за собою что попало и заехали, наконец, в кучу хвороста.
- Говорил, не запрягать Любезную! Эх, чортова голова. Все мне грабли изломаешь.
Отец сердился, встал, пошел к Любезной, стал ее отпрукивать. Она дрожала. У меня же сердце билось, в воображении я видела Маркушу уж растерзанным.
- Да зачем же ты, действительно, запрег Любезную?
Маркуша был смущен, расстроен. Рукав на блузе его разорвался, штанина выпачкана зеленью.
- Как тебе сказать… я полагал…
Я тоже вдруг вскипела.
- Со страху чуть не померла, а он все полагает что-то.
Я даже всхлипнула. Маркуша утешал меня, был нежен, как всегда неловок, и конечно, я довольно скоро успокоилась. Вечером сама сгребала сено с девками, а потом мы вышли отдохнуть с Маркушей к пруду, на скамеечку. Уже смеркалось, и огромная луна, дымно-лиловая, вставала из-за мельницы. Пахло сеном. Луга туманились, дергач мило, мирно тренькал.
- Ты меня сегодня напугал, Маркуша…
Он покорно положил свою голову мне на колени.
- Прости.
Мне прощать нечего было. Я гладила ему волосы. Он все лежал такой же неуклюжий и огромный, как лохматый пес, и глядя на него вдруг ощутила я, что очень и жалею его, и ценю, но… не мечтаю никогда. Мое - и вот ни капли яду, опьянения.
- Пойдем. Пора. Наверно, скоро ужинать.
Он покорно следовал за мной.
А мне стало как-то грустно - хоть несколько и по-иному, чем в ту первую нашу в Галкине ночь.
Мы ужинали на балконе, при свечах в стеклянных колпачках. В них набивались мошки, трепетали около огня, лучисто вспыхивали, гибли. На деревне девки пели. У меня сохранилось еще недовольство на отца - за недостаточность внимания к Маркуше, но теплота тьмы июньской, от свечей казавшейся темнее, запах сена, лип цветущих, милая звезда, изнемогавшая в мерцании над яблонями, пенье – весь родной облик ночи деревенской - смягчили меня.
В середине ужина залаяли собаки. Вошла Любовь Ивановна с газетами и письмами.
Отец надел пенснэ, стал разбирать зеленые квитанции отправки молока. Я вскрыла телеграмму. Георгий Александрович извещал о приезде.
- Фу ты, Боже мой и всегда в тот день соберутся, когда нет лошадей!
Лошади, конечно, отыскались, и пока мы, баре, еще почивали в розоватом полумраке спален, на заре - Дмитрий с рыжеватыми усами постепенно ехал среди зеленеющих полей, в блеске росы, в славе света, тепла и жаворонков на станцию за барином. А когда солнце выше поднялось, роса обсохла, ветерок синей рябью вздул мельничный пруд, и чайки ярче заблестели, носясь над камышами - барин, в пыльнике, канотье, высокий, худоватый и прямой, с профилем, просящимся на медаль, подкатил к нашему подъезду. Через полчаса вышел на балкон вымытый, в свеженькой визитке и великолепных белых брюках.
- Вы к нам точно на курорт! - Я засмеялась, подавая ему кофе. - Только пляжа у нас нет, вот горе.
- Не смейтесь надо мной, я ведь деревню знаю и люблю, и много жил в ней.
Никому другому не простил бы мой отец белых штанов, но во всем облике Георгия Александровича такая была цельность и такая аристократическая простота, что трудно было бы иначе и вообразить его. Ну, Биарриц, ну, Галкино, ну римский Форум - везде он будет одинаков и нигде фальшив.
После кофе он курил.
- Конечно, все мы баре, выросшие на изящной и спокойной жизни. Многие на это так и смотрят: иного, будто бы, и нет. Но это заблуждение, оно может легко и очень горестно для нас рассеяться. Да вот, я привез последние газеты. В Воронежской губернии волнения. Жгут экономии, бьют скот помещичий, идут погромы. И признаться, когда нынче я катил в коляске, то мне приходило в голову: пожалуй, что и здесь придется быть свидетелем… невольным - кое-чего в этом роде.
Отец махнул досадливо.
- Э-э, пустяки. Чего там!
Маркуша встал и зацепил ногою стул.
- Знаешь, все-таки… дядя Коля… что ни говори… такое время… здесь хоть мужики и не особенно настроены… воинственно… но мысль о земле сидит в них крепко.
Отец подпер рукою щеку, затянулся не без безнадежности.
- Все бредни, разговоры, все пустяки.
Я перебила разговор.
- Георгий Александрович, пока нас не сожгли еще, пойдемте, я вам покажу усадьбу.
- Ты показала бы молочную, конюшню… - отец опять махнул рукой. - Что-нибудь жизненное и полезное. А то пойдут пейзажами любоваться…
- Я не знаю, - говорила я Георгию Александровичу, ведя его вниз, между рядами яблонь, к пруду, - что, сожгут нас или не сожгут. Да право, как-то мало думаю об этом. А сейчас вот просто: солнышко, тепло и весело. Могла бы спеть, потанцовать.
- Вас трудно и вообразить хранительницею отцовского добра. Помните, как студент сказал: яблонка цветущая и ветер - ваши покровители?
Оставим на студентовой ответственности эти слова, и прав он или же не прав, но в то утро я, действительно, была смешлива, весела, как девочка, а не как мать уже порядочного ребенка. Мне нравилось, что и Георгий Александрович смотрел на меня с приветливостью и даже ласковое что-то было в утомленных, несколько немолодых его глазах. Мне нравилось его изящество, спокойствие, столичный облик - это как-то подбодряло, взвинчивало.
Георгий Александрович легко вошел в жизнь нашу - усиливал партию дачников, но и с отцом был хорош. Только над штанами белыми не мог тот не трунить: уж очень все это не подходило к его взглядам.
Все-таки, белые штаны были полезны. В них играл Георгий Александрович со мною в теннис - худой, длинный и ловкий.
Мы сражались с ним на теннисной площадке до изнеможения.
- Ну, господин барин, Георгий Александрович, - говорила я, отирая лоб платочком, - похвалит нас с вами папаша, или не похвалит, что вот мы в уборку, в золотое время, пустяками занимаемся?
Золотые волны-свет пробивались кое-где сквозь липы легкими столбами и каскадами, зажигали воздух, без того душисто-душный. Пчелы в высоте гудели - смутной, милой музыкой. Лазурно небо. Покос медвяный, и цветенье лип.
- Жизнь проносится, Наталья Николаевна. Не будем ждать в ней невозможного. Но не откажемся от малых радостей, даримых ею. Игра, пчела, свет солнца и благоухание лугов…
- А дальше?
- Дальше я не знаю. Все от нас закрыто.
- А видите, ведут сына моего. Сын, радость малая, или великая?
Он на меня взглянул внимательно, как будто даже с грустью.
- В общем вы не тип матери.