видел его в Ясной Поляне и запомнил это «прекрасное лицо, бронзовое, бритое, с густыми белыми бакенбардами до углов рта, и такие же белые курчавые волосы». Человеком он был на самом деле необыкновенным, «преступным и привлекательным», как написано в «Воспоминаниях». Отправился в 1803 году с Крузенштерном в кругосветное плавание на паруснике «Надежда», после ссоры с командиром экспедиции был, по слухам, высажен на острове и жил среди диких племен, где покрыл все тело татуировкой. Его двоюродная племянница Мария Каменская, которая в свое время была довольно известным литератором, вспоминает, как Американца, когда он бывал в Царском Селе у ее деда, упрашивали показать необыкновенные украшения на своем теле: снять перед дамами рубашку, а потом продемонстрировать кавалерам и все остальное. Его не приходилось долго упрашивать. И присутствующие могли рассмотреть на его груди большую пеструю птицу вроде попугая, а на плечах змей.
Каким-то образом Американец смог добраться до Петропавловска, откуда ему предстоял долгий путь в Петербург. А там все пошло так же, как прежде: кутежи, карты, женщины, полеты на воздушном шаре…
Он проявил исключительную храбрость при Бородине, где был с московским ополчением. Ему возвратили офицерский чин, он получил Георгия 4-й степени, но не остепенился. Вяземский, друг Пушкина, писал про Американца, что он «на свете нравственном загадка». А у самого Пушкина вышла с этим бретером история, которая в ту эпоху обычно заканчивалась дуэлью. Американец распространил слух, будто юного стихотворца высекли в тайной канцелярии, и поэт: решил «дерзкой обидой отплатить за тайные обиды человека, с которым расстался я приятелем». Из южной ссылки Пушкин «закидал… журнальной грязью» своего обидчика, сочинив эпиграмму, которую поместить в журналах не смог, но не огорчился этим, зная, что ее повторяют на всех углах:
Их помирили лишь после возвращения Пушкина из Михайловского, и граф Федор даже был посредником в сватовстве поэта. Но былое приятельство кончилось. У «алеута» в ту пору не нашлось бы и двух-трех друзей. Одни его ненавидели, затаив обиду. Другие побаивались, но все-таки отдавали должное его незаурядности. Коротко с ним знакомый Вяземский писал, что его «душа есть пламень», а «ум холодный эгоист». Фаддей Булгарин, тоже знававший Американца, под старость вспоминал о нем «как о необыкновенном явлении даже в тогдашнее время, когда люди жили не по календарю или не под диктовку и ходили не по стрункам».
Годам к сорока у Американца произошел душевный переворот, вчерашний бесшабашный игрок вдруг сделался истовым богомольцем — по словам Льва Николаевича, «к старости так молился, что колени и руки себе ободрал». Поговаривали, что этот «дуэлист» убил на поединках одиннадцать противников, а теперь он захотел тихой семейной жизни. Еще раз шокировав свет, Американец в жены взял цыганку из табора Авдотью Тугаеву. Волочился он за нею давно, осыпал подарками, а как-то после крупного проигрыша, когда, кажется, осталось только застрелиться, она вернула ему все кольца и брильянты, которые пошли в уплату долга. Это решило участь Американца — вскоре сыграли свадьбу.
Молодые жили в Москве, в Староконюшенном переулке, в доме, где в середине 1840-х годов часто бывали старшие братья Толстого — Николай и Сергей. Брак оказался, мало сказать, неудачным, — из-за него жизнь Американца стала будничным кошмаром. У графини-цыганки обнаружился крутой характер в соединении с жадностью и душевной черствостью: дикие сцены, вздорные претензии, разрывы — все это было обыденностью. Дети один за другим умирали еще младенцами, и граф, кажется, всерьез полагал, что это расплата за его дуэли. Последней была страстно им обожаемая дочь Сарра, по свидетельству Пушкина, «так же почти сумасшедшая», как отец; прожившая свои семнадцать лет «в мечтательном мире, окруженная видениями», она сочиняла стихи по-немецки. Герцен находил, что у этой необыкновенной девушки был действительно поэтический дар.
Федора Ивановича Герцен видел в трагическом для несчастного отца 1838 году. В «Былом и думах» он запечатлел старика со сверкающими глазами и атлетическим телом. «Сколько энергии и силы было ему дано от природы. Он развил одни буйные страсти, одни дурные наклонности, и это не удивительно, всему порочному позволяют у нас развиваться долгое время беспрепятственно, а за страсти человеческие посылают в гарнизон или в Сибирь при первом шаге»…
В Ясную Поляну Американец, видимо, приезжал годом-другим раньше и поразил воображение ее юных обитателей, одного из которых, Сережу, вылечил от зубной боли, воспользовавшись для этой цели батистовыми платками. А двадцать с лишним лет спустя в руки Льва Толстого попадет рукопись Полины, единственной дочери его самобытного родича, достигшей зрелых лет; она вышла замуж за Василия Перфильева, короткого приятеля Толстого в годы юности (считается, что это прототип Стивы Облонского в «Анне Карениной»), Поленька тоже была не без странностей: Толстой, случалось, именовал ее «чучелой» и как-то записал в дневнике, что «она противна» — видимо, своей манерностью, придирками к благодушному, слабовольному мужу, сюсюканьем с жившей у нее обезьянкой, которая бегала по комнатам, дергая за волосы гостей. Однако одаренности ей было не занимать. Рукопись, которая называлась «Графиня Ина», Толстой литературно обработал и помог напечатать в «Русском вестнике». Правдиво описанные автором эпизоды детства создавали красочную картину бешеных страстей, которые кипели под крышей дома в Староконюшенном, и «адских нравов» его владельцев.
Тогда же, пораженный этой рукописью. Толстой напишет своей двоюродной тетке, графине Александре Андреевне: «В вас есть общая нам толстовская дикость». И назовет Американца с его татуировками.
Дед, Илья Андреевич, как и отец, Николай Ильич, тоже не обделены были чертами, подходящими под определение «толстовская дикость», хотя «ночной разбойник» Федор Иванович в этом отношении дал бы сто очков вперед им обоим. «Воспоминания» содержат всего лишь несколько строк об Илье Андреевиче, который представлен как «человек ограниченный, очень мягкий, веселый и не только щедрый, но бестолково мотоватый, а главное — доверчивый». В семейной летописи сохранились свидетельства об игре в ломбер и вист, о не плативших должниках и каких-то безумных аферах, которые вконец разорили Илью Андреевича, пустившего по ветру большое имение жены в Белёвском уезде. Без малого в семьдесят лет пришлось ему, любителю пиров и катаний, хлопотать о должности с приличным жалованьем. «Брига-дер», как значится в подписанных им официальных бумагах, не служил уже давно, но, как писал он супруге, «что ж делать, друг сердечный, должно повиноваться рассудку».
Влиятельные знакомцы — а их у Ильи Андреевича, одного из старост московского Английского клуба, дежурившего 3 марта 1806 года, когда давали обед в честь Багратиона, было немало, — выхлопотали для бывшего гвардейца Преображенского полка место губернатора в Казани. Он правил там пять лет, все так же проигрывая тысячи за карточным столом и благодушно не замечая, что кругом творятся «неимоверные злоупотребления», о которых писали Аракчееву доносчики. Дело кончилось нежданной ревизией, аракчеевским рапортом Кабинету министров и отстранением от должности в феврале 1820 года. Месяц спустя, не успев представить объяснений, граф, потрясенный сенатским рескриптом, умер. К этому времени все его имения были описаны, а доходы с них шли потерявшим терпение кредиторам.
Взяток он не брал, но не препятствовал мздоимцам из числа чиновников, да и графиня Пелагея Николаевна, таясь от мужа, случалось, выходила на заднее крыльцо, где ее ожидали с подношениями.