было ничего, и сломал. Сперва хромал, год меня лечили бабки, местные врачи, помню фразу хирурга: «Гипс бы ему сделать, да бинтов нет», так и не сделали гипс, а помню, прикладывали ихтиол, вонь его сохранила моя память до самой вот этой смертной черты, которую я себе сегодня представил. Итак, гипса не было, был послевоенный голод, недоедание, конечно, где-то было еще хуже, но и у Христа за пазухой было не сладко, все запасы были съедены войной, хозяйства разорены, мужики выбиты, бабы вкалывали от темна до темна, но не могли пока накормить даже детей и у меня случился туберкулез коленного сустава. Коленка моя распухла. Как ее ни парили старухи, как ни перевязывали ниточкой шерстяной (я помню, над моей кроватью на стене висела такая ниточка. Она должна была снять с меня опухоль иль показать, на сколько она увеличилась, и потом уж вешалась другая, уже большая ниточка). Помню: отец идет широко по пыльным улицам Барнаула, я сижу у него на закукорках, держусь, семенит рядом мать и плачет украдкой, отец матерится на нее сквозь зубы и сам темный, как ночной лес. По кабинетам начальства, от секретаря к секретарю, с партбилетом, с разными партийными регалиями и пр. через унижения, взятки и пр. до самого секретаря крайкома со мной на закукорках, с заключением профессора — туберкулез кости, немедленно санаторий — за местом для меня в туберкулезный костный диспансер. И добился. Курорт «Чемал».
Карцер. Мать в окне. Оставляет меня одного. Плачет. Я успокаиваю ее. Мне семь лет. Надо учиться начинать. В санатории начинают учить с 8-ми лет. Мать каким-то животным инстинктом чувствует — зачем мне терять год, уговаривает врачей, учительницу — Марию Трофимовну (кстати, она потом и останавливалась у нее, когда приезжала меня навестить) — он способный, возьмите его. И вот я в первом классе. Учусь писать, читать, слушаю сказки, окна заколочены на зиму и засыпаны опилками, не все, правда, чтобы было тепло. По ночам горит в печи огонь, тени пляшут, мы спим и смотрим за тенями — великое наслаждение смотреть за живыми картинками, когда привязан годами к койке. Я ведь три года был привязан, меньше всех, мой друг был привязан 11 лет — Илюшка Шерлогаев — я только сейчас, когда написал его фамилию, подумал, должно быть, он был не русский, фамилия не русская, алтайская. Он мне даже писал, когда я выписался, но что мне было уже до него за дело… и я ему писал и посылал рубли… но… мне было 10 лет, и даже письма его я не сохранил, а может быть, их сожгла моя мать, чтобы мне ничего не напоминало о санатории, а я вспоминал, но всегда только хорошо (когда выписался, конечно, когда лежал, я ненавидел его, и даже пытался организовать побег).
Мой лечащий врач — Антонина Яковлевна Цветкова, маленькая, худенькая, на высоченных каблуках, строгая и внимательная. Я помню ее руки, пальцы, изучающие мой «футбол» — тонкие, костистые, с длинными пальцами, цепкие — руки скрипача. Я успел в первом классе вступить в пионеры, потому что не было в отряде запевалы, и мне раньше срока повязали галстук, я успел закончить три класса с хорошими отметками, я успел понять, что надо торопиться. Нет, не понять, а почувствовать, мы взрослели раньше обыкновенных здоровых мальчишек, которые, ни о чем не подозревая, гоняли под окнами в футбол и взрывали наше спокойствие.
Три года прошло. Я на костылях. Б. Исток. Четвертый класс. Мы живем на Больничной улице. Далеко до школы. Отец решает — продавать дом и строиться в центре — из-за моей ноги. Поздней осенью мы въехали в новый дом. Я стал заниматься в самодеятельности. Фомин-Степаныч меня заправил тем горючим, которое позволило мне оторваться от земли, о нем особый разговор. Приезжает бродячий цирк — Московский цирк на колесах — им нужен подсадок. Я должен сыграть простой этюд — возмутиться, что в мою фуражку бьют яйца, сыпят опилки, «пекут торт», а потом оказывается, это не моя фуражка, я признаю «ошибку», извиняюсь, ухожу.
Я играю этот этюд, на утро мне сообщает руководитель этого цирка, чтоб я немедленно ехал после школы в Москву, в театральное училище. Участь моя решена. Я начинаю весь десятый класс готовиться. Бросаю костыли, лажу на кольца, на брусья, репетирую, тренирую «Яблочко», матросскую пляску с дублером, в случае, не освою — будет плясать он — освоил, успех.
Фомин дает задание, во что бы то ни стало сдать на медаль. Сдаю на серебряную. Собираюсь в Москву, но чтобы зря не прокатиться, Тоня советует поступить сначала хоть в музыкальное училище. Беру ложные справки, поступаю в муз. училище и сходу беру курс на Москву. Поступил в ГИТИС — успех. Вкалываю не за страх — за совесть. Хотя мечтал на второй день быть приглашенным в Малый на Хлестакова, но раз надо учиться сначала, давайте учиться. На пятом году принят в театр и женился — 22 года. Все идет вроде как по писанному, Господь хранит меня, чего мне еще нужно. Ах, вот что, я завидую — некоторые сверстники мои в кино, успели прославиться, я хочу тоже, а фарт не идет. Даю зарок, что начну только с главной роли. Перехожу из «Моссовета» на Таганку, во-первых, потому что не взяли жену, во- вторых, не сыграл Теркина, а обещали и т. д. В первый же сезон — Грушницкий, «Антимиры», «Десять дней» — я ведущий артист. Я стал артистом наперекор всем мрачным предсказаниям моих некоторых учителей, наперекор самому себе, т. е. я доказал, себе, что я умею драться за свою шкуру, за свою честь. И в кино я начал с главной роли и теперь заканчиваю вторую главную, а в театре репетирую роль, которую может судьба подарить актеру раз в его жизни. Театр дал мне, молодому артисту, двухкомнатную квартиру, высокую, сравнительно, зарплату, я — член худ. совета, у меня красивая жена, мне завидует пол-Москвы. Я купил собаку, мебель, у меня есть все для нормальной жизни. И все это, я могу гордо сказать, добился своим трудом. Кроме того, я пишу. Пока в стол. Но кое-что я уже написал и меня хвалят, пока друзья, но вот и Можаеву понравился Чайников, значит, если идти по пути максимализма, я могу добиться и на этой ниве определенных успехов. И слава, о которой я мечтал в детстве, не так далека, она придет, и приходит, и можно ускорить ее приход. И вот мне 27, пусть немножко лет еще, лермонтовский возраст, и через энное количество часов меня не станет.
О чем я жалею?
Жалею, что потерял след Илюши Шерлогаева, жалею, что очень часто трусил, физически трусил, боялся, что будут бить и будет больно, и меня до сих пор не били ни разу, жалею об этом, жалею, что был невнимателен к отцу-матери и к родне вообще. Более внимателен был к чужим людям, а к своим… что им, они и так свои… Жалею, что унижался иногда, не для дела, не для корысти, а так как-то выходило, что хотел выглядеть жалким… Заискивал иногда, не впрямую и тоже не для выгоды, а выглядеть хотел хорошим, добрым… Чтоб сказали: «Вот, поглядите, талант, а скромный, простой» и т. д. Успел я кое-что и сделать. Многие и того не успели, если задуматься о карьере, а что я должен вообще успеть, для чего я появился в день начала войны, к чему я стремился свои 27 лет? К славе, богатству, к женщинам. Да, я хотел быть знаменитым артистом, играть так, чтобы выворачивать души зрительному залу, кое-что я успел, кое-что не успел, помешала нога, как бы там ни шло, она задержала мой полет, много времени и сил уходило, ушло и уходит на поддержание физической формы, которая, при моей любви к движению, к пластике, можно только мечтать, какая б она была, какие б чудеса я проделывал, если б не моя левая… Но… с другой стороны, она закалила мой характер, она поставила меня с детства в особый ряд обиженных, вздрючила мое самолюбие и тщеславие, и я стал ломать заборы, но доказывать, что я здоров, и я смогу оторваться от земли.
И вот теперь. Мне не жаль той космической славы, которая не пришла ко мне в 27 лет, и после смерти ее тоже не будет, хоть погибни на дуэли, хоть застрелись, мне не жаль, что я не успел сыграть роль, которая приходит раз в жизни, мне не жаль, что я не успел написать «Войну и мир», хотя был уверен, что я и на это способен, мне не жаль, что у меня было мало женщин, мне не жаль, что я не был в диковинных странах, нет ничего, о чем бы я пожалел, оставляя землю, кроме одного. Мне жаль, что в 27 лет у меня нет того, кто мог бы назвать меня папой. Мне жаль, что в воскресенье, когда все отцы выходят с наследством в колясках или за руку — я веду на поводке Кузю. Кузя прелестный пес, но он не принесет на мою могилу охапку ромашек. Я никого не виню в этом. Кого можно винить в этом теперь, кроме себя, я просто прожил зря 27 лет, я прожил их пустоцветом. Умрут родители, братья, сестры, жена… и некому будет сказать, что вот, жил на земле такой мужчина, даже племянники мои не будут помнить, как я не помню и не знаю своих дядек. Теток, которые жили рядом, еще знаю и помню, а те, что подальше — Аксинья, к примеру, только сейчас помянул, вспомнил, быть может, она жива, чуть именем не ошибся. Вот о чем я жалею, вот чего я не успел. И больше всего на свете, мне хочется теперь этого.
Завтра снова бой за Кузькина, снова и снова. Лучшие мои роли лучшие артисты сыграли до 30! Бог мне поможет, и я это сделаю.
Эти дни я как-то успокоился от Кузькина. Отвлекся на «Раковый корпус», сейчас читаю письма Солженицына. Нельзя, конечно, погрязать по уши во что-то одно. Толку никакого. Надо вкалывать на