боюсь купаться ночью? Еще болят зубы, особенно правая сторона. В остальном физически, кажется, здоров. На юге первый раз. Посему не верю, тщательно ищу доказательств. Море — это еще ничего не значит, хотя оно и Черное, море есть и на севере. Вот пальмы — это другое дело, и кипарисы, но кипарисы симпатичней, вернее, экзотичней на картинке, чем в натуре. К пальмам тоже есть претензии, они посажены нарочно, за ними ухаживают и поливают, очевидно, как фикусы в комнате. Еще магнолии, которые Зайчик спутал с фикусами. Огромные белые цветы чем-то схожие с лилиями. Лилии — магнолии, даже звучит одинаково.
Спектакль в 9.30, будем играть после ужина курортников, закончим в 1.30.
Да. Стыдно, но что поделаешь. Любимов после спектакля, как грустный медведь: «Совсем потерял голос».
Обратно доехали за два часа. Сегодня целый день спал. Полощу горло Зинкиными снадобьями. Первый раз за меня сегодня будут играть другие. «Антимиры», но что я буду делать завтра, ума не приложу. Наказан я за что-то. Как далеко все: как далеко отец, мать, родное село. За этими большими горами, за опаленными степями, в тридесятом царстве. Длинные, скучные, морозные вечера. Буран воет в трубах, из которых клочьями вырывается дым. Люди хотят накопить тепло на ночь. Бабы сушат дрова на утро, закладывая их в протопленную печь или просто на шесток, ставят квашню, мужики натаскивают воду, подкладывают корм скотине. Молодые ерзают, собираются куда-то, уходят в разные стороны, но встречаются все в клубе, так называемом Районном доме культуры. Тоскливо. Воют псы. Огни все уже потухли. Только из клуба слышатся звуки баяна, валит пар из открытой двери, стоят парни на крыльце, на морозе, в белых сорочках, в туфлях, перекуривают, прижимают к себе краль своих в крепдешинах. Многие подвыпившие, кое-где начинается выяснение отношения с матом, с криком, с кулаками, иногда с ножами. Интеллигенция не в почете, почти ругательство.
В Омске пересадка на Ил-18. Новосибирск не принимает Ту-104 — ремонтируют дорожку. В Новосибирске бегу прямо на аэродром, к самолету, отлетающему в Барнаул. Упросил пилота взять лишним. Пилот — молодой парень, чернявый, согласился быстро. Есть же добрые люди на свете.
Часов в 6 я зашел во двор дома. Мать с отцом телеграмму получили и ждали меня дня через два. В это время они возились у печки во дворе, заохали, заахали… Слезы…
Окна в избе были занавешены от мух, но я разглядел на кровати венчик племянницы. Она спала. Первое знакомство с ней удивительное.
— Оля, давай знакомиться, — подает руку, — меня зовут дядя Валера, — смотрит на меня непонимающим взором, отворачивается и произносит:
— Ганат.
— Что?!
— Ганат. Дай ганат.
И тут до меня дошло, она просит гранат, который мы посылали ей в посылке. Из всех фруктов она больше всего полюбила гранат, и дядя Валера ассоциировался теперь у нее с этим фруктом. Племянница оказалась девчонкой забавной, бойкой. Пела, плясала без конца. Это уж бабкино влияние, та всю жизнь бормочет какой-нибудь мотив.
Через неделю Нина прислала телеграмму: «Кончила сниматься не раньше пятнадцатого могу прилететь жду Москве твою срочную телеграмму. Целую. Соскучилась = Нина».
Мы только что приехали с братанами от Тони из Белокурихи. Тут же даю телеграмму: «Срочно вылетай» — жду день, два, три, четыре. Подъехала Нина. Условный свист. Я читал в «каюте». Вышел не спеша, но сердце стучит. Обнимает отца, целует мать, Вовку.
— Вот это молодец, вот это молодчина, дочка, — гудит отец..
А нам и целоваться неловко. Будто чужие стали или были.
Мнемся. Не находим, что сказать. Нина шумит, размахивает руками и без конца: «Зайчик, зайчик». Таращим друг на друга глаза. Быстро истопили баню. Мать посылает меня к ней, мол помочь там что, а сама знает, зачем, что больше всего скажет сейчас. Понес расческу ей, да там и остался.
На том месте, где стоит сейчас наш дом, была когда-то давно, еще до санатория, почта. И мать работала на ней, принимала посылки, еще что-то делала, но я этого не помню. Знаю только, что она и на почте работала тоже. Когда она работала в банке кассиром, я также не помню, но Вовка помнит, и мать сама часто об этом рассказывает. Деть нас было некуда и ей приходилось брать нас с собой на работу. Шла война, Великая Отечественная — священная, а мать пересчитывала мешки денег никому не нужных, обесцененных, до одури, щелкая костяшками истово, которые (счеты) мы беспощадно методично переворачивали, как она только зазевается.
Вовка говорит, будто бы у нее был револьвер в столе, и что она умела ездить на велосипеде. Это я не помню, но вижу как во сне: мать в новом костюме или платье летит с велосипеда в грязь.
— Так это после большого перерыва… А потом-то я ничего ездила.
Судя по всему (по фотографиям, по отцу и еще по некоторым соображениям) моя мать была красивая, очень красивая. И смех у нее, даже сейчас, бесподобный, громкий, заразительный и бесшабашный.
Мать рано вышла замуж, но быстро разошлась, вышла второй раз и на всю жизнь теперь. Родила пятерых детей, из которых живы трое, включая нас с Вовкой. Двое померли совсем маленькие, они были от первого мужа.
Последние год-полтора до пенсии мать работала в местном быт. комбинате, делала конфеты, а когда не было патоки, ее посылали на подсобные работы, и я видел, как она еще с несколькими бабами таскает кирпичи. Но она и кирпичи таскала весело, шутила с бабами и смеялась бесподобно громко, бесшабашно. Тетя Васса сказала: «Не отпускайте ее больше ни разу за ягодами, а то вы ее больше не увидите». Но сегодня она скоро ушла за ягодами… и мы не задержали ее. Отец мучается спиной ночами, ему уже шестьдесят.
Последняя воля Качалова — сжечь дневники. И сожгли.
Сезон 4-ый.
ИТОГИ И НАЧАЛА. Неделю назад я начал свой четвертый сезон в театре. В театре на Таганке — третий. Черт возьми, да как же летит время. Ведь вчера только я репетировал Грушницкого, а сегодня уже позади «Галилей» — маленький монах.
Сезон 65–66: ввод в водоноса, маленький монах, работа в «Павших». Не так уж плохо, просто отлично, по-моему, если в каждый сезон будут попадать такие золотые рыбки, как Водонос и Фульганцио, — что еще нужно, жить можно. Конечно, если бы меня спросили, доволен ли я, я бы ответил отрицательно. Жадность моя не дает мне покоя. Если думать, что можешь умереть в любой день, все сделанное кажется малым, недостойным, а потому нельзя не торопиться.
Вот и нынешний сезон. Начал я его как будто бы достойно, тьфу, тьфу, не сглазить бы. Но что впереди? Маяковский, честно говоря, не греет, да и повторение сделанного в «Антимирах», в «Павших». От этого ощущения никак отделаться нельзя.
И вот думаю над Кузькиным. Любимову очень хочется сделать это, но как перенести на сцену то, что так здорово написано прозой.
Я должен сыграть Живого, считаю делом жизни, чести.
Пригласили в «Братья Карамазовы» на Алешу. Думаю — нереально, ищут светлого, молодого.
Театр упирается в натурализм, а Шацкая — женщина немыслимой красоты. Первое принадлежит Любимову, второе — Вознесенскому в смысле изречения.
Сегодня на репетиции Маяковского присутствует Дед Мороз Марьямов [2]. Говорил о различии слова в прозе и стихе.
— В стихе слово единожды главное.
Смотрел Можаев[3]. Понравилось. Хочет работать с нами. Хитрый. Высокий. С подтекстом.
— Да, да, интересно, ну что ж, надо подумать, а у Вас есть многое от Кузькина. Значит, Вы очень хотите воскресить Живого.