вообще еще неизвестно, как события будут развиваться. Имя профессора теперь даже стараются не вспоминать. Следовало бы, между прочим, присмотреться и к другу Бухарцевой. Бросил специальность радиста. Пошел за ней. Оба почему-то начали изучать парашютное дело. В этом тоже надо разобраться».
Днем Захар должен был позвонить Елене — они собирались вместе провести вечер. Но он не позвонил. Ни в тот день, ни на следующий, ни на третий. Решился только в самый канун отъезда. Елена встревоженно спросила его: «Что случилось? Ты болел? Я уже хотела к тебе приехать. Мне нужно с тобой посоветоваться». Рубин, стараясь быть непринужденным, ответил, что сегодня очень занят, а завтра утром уезжает и, вероятно, ничего не случится, если они встретятся после возвращения с практики. Елена еще раз попросила: «Захарушка, милый, ты мне сегодня донельзя нужен, больше, чем когда бы то ни было. Пойми это. Мне…» И вдруг резко оборвала разговор, словно догадалась о чем-то. «Ну, что же, раз занят, так занят… Будь здоров…»
На практику Захар и Андрей прибыли 10 июня сорок первого. В маленьком городке невдалеке от старой границы с Латвией их встретили радушно. Первые десять дней пролетели незаметно. Новые знакомства, встречи, беседы. Познакомились и с секретарем райкома партии. Он приезжал в больницу на партсобрание…
Двадцатого июня от Елены пришла телеграмма:
«Аспирантуре отказали. Встреча первого сентября отменяется».
А двадцать третьего, на второй день войны, Захара и Андрея направили в полевой госпиталь. Дипломов у них еще не было, но война уже вносила свои коррективы.
В ТУМАНЕ…
Госпиталь находился в деревушке неподалеку от городка, куда они приехали на практику. Ночью его быстро развернули, на следующее же утро начала действовать операционная, а в полдень по улице прогрохотали фашистские танки и ушли дальше, на восток. Еще через полчаса по деревне открыла огонь артиллерия. Чья — разобрать было невозможно. На Захара, зашедшего в соседнюю с госпиталем избу, обрушились бревна и кирпичи…
Очнулся он уже на операционном столе — конец расщепленного бруска распорол левый бок и сломал ребро. У стола стоял Андрей, Захар попытался изобразить на лице нечто похожее на улыбку, проглотил слюну и обронил: «Не робей, давай кромсай!»
В общем, операция прошла удачно, но случилось то, чего хирурги больше всего боятся: сепсис. Если строго придерживаться тех истин, которые Рубин столь усердно постигал в институте, то он, несомненно, должен был отправиться к праотцам: несколько дней молодой военврач был без сознания, метался, бредил, что-то кричал, чего-то требовал, кого-то звал. Кого? Это знал только Андрей — имя Елены ему говорило о многом. Мысленно Воронцов уже простился с другом, но свершилось одно из тех чудес, которые так часто случались на войне. Захар выжил и стал быстро поправляться.
Первое, что он увидел, когда пришел в себя, — серо-зеленые мундиры немцев, хозяйничавших в палате. Захар все понял. Он с трудом повернул голову к распахнутому окну — тонкий луч света прокрался из лесу, сквозь опутанные ветви… Одновременно сработал и слух: оттуда, где был свет, доносилась немецкая речь. Выстрелов слышно не было. Значит, линия фронта откатилась на восток и деревушка оказалась уже в тылу врага.
Захара после выздоровления оставили в госпитале: «Вы будете у нас работать», — сказал ему главный хирург, толстый, рыжеволосый человек с узенькими, хитроватыми глазками, имевшими свойство впиваться в собеседника надолго и пристально. В палатах — если грязные бараки можно было назвать палатами — лежали только советские люди с тяжелыми ранениями. И едва они начинали самостоятельно двигаться, как их тут же сажали на машины и куда-то отправляли. Куда? Захар безуспешно пытался узнать это. В общем, госпиталь оказался довольно странным.
С Воронцовым Рубин теперь встречался редко. Жили они в разных домах. А если и встречались, то поначалу старались не вступать в разговор. Впрочем, они понимали друг друга и без слов: «Что-то надо предпринимать!»
Так тянулись дни, недели, месяцы, полные отчаяния и безнадежности. В немногие свободные часы Захар недвижимо сидел, тупо глядя в землю, свесив руки меж колен. Иногда его охватывала ярость, но то была ярость бессилия, от которой на душе становилось еще тяжелее.
В один из весенних дней сорок второго Рубина неожиданно вызвал начальник госпиталя. Надо было ехать к какому-то больному немцу. На улице уже ждал «оппель». Немец-шофер доставил Захара в соседнюю деревню — Рубину никогда не приходилось бывать там. Машина подкатила к зданию бывшей школы. У входа стояли часовые. Шофера здесь, видимо, хорошо знали, никто даже не спросил у него пропуска, а доктору предложили не выходить из машины. Минут через десять шофер вернулся и отвез Захара на окраину деревни. На пышной кровати, выдвинутой на середину просторной комнаты, лежал плотный мужчина лет пятидесяти. Майор Квальман говорил гнусавым голосом и жаловался на болезнь печени. Не надо было быть большим специалистом, чтобы сразу же установить источник зла: алкоголь. Захар понимал, однако, что высказывать сию бесспорную истину следует достаточно осторожно, и с выражением искреннего сочувствия процедил:
— Я надеюсь, что господин…
— Меня абсолютно не интересует, на что вы надеетесь… Я хотел бы знать, что думает русский доктор по поводу болей, которые лишили меня сна.
Захар туманно высказался насчет злоупотребления шнапсом и с тревогой посмотрел на майора: какова реакция? И вдруг увидел, что майор с подчеркнутым равнодушием, не глядя даже в его сторону, небрежно обронил: «Данке зеер». И дал понять: «Вы свободны».
Позже Захару стало ясно — майор Квальман с его давно запущенной болезнью печени попросту участник заранее продуманной операции: ему поручено взглянуть на русского доктора еще до того, как он предстанет перед «светлыми очами» начальства.
Теперь шофер доставил его к дому, где помещался штаб. Ефрейтор предложил следовать за собой, и через несколько минут Захар стоял перед офицером, в котором он сразу узнал инженера Курта Зенерлиха.
Захар с юношеской наивностью выразил изумление, хотел даже что-то воскликнуть, о чем-то спросить его, но Зенерлих вежливо прервал Рубина.
— Не надо быть таким любознательным, доктор…
Мягкий, приглушенный, несколько даже проникновенный голос Зенерлиха был ласков и слегка насмешлив.
— Я вас знал почти ребенком, а передо мной стоит муж… Воин… Я не спрашиваю, как поживает ваша мать. По моим данным, она сейчас находится где-то далеко от Москвы: ей, кажется, дорого обошлось близкое знакомство с иностранным специалистом. Не стану вас расспрашивать и о вашей подруге — Елене. Как говорят французы: «На войне как на войне». Присаживайтесь… Сигару? Коньяк?
Курт задавал много вопросов. Родственники? Политические убеждения? Верит ли в победу Красной Армии? Знаком ли с программой национал-социалистов? Захар отвечал по-русски. Но в это время в комнату вошел еще один офицер, и Зенерлих, кивнув в его сторону, сказал:
— Что касается меня, то я не успел забыть ваш язык. Но мой коллега, обер-лейтенант Брайткопф, еще плохо знает язык противника. А вы, насколько мне известно, свободно владеете немецким. О, я хорошо помню вечер в клубе… Вы читали Гейне в подлиннике… — И Зенерлих продолжал уже по-немецки: — Мы многое знаем о вас. Больше, чем вы предполагаете. Где ваш значок — пятьдесят парашютных прыжков? Надеюсь, вы не разучились работать на ключе раций.
Рубина отвезли домой, предупредили, что никто не должен знать о его беседе с немецкими офицерами. Интуитивно Захар чувствовал — «смотрины» еще не закончены. Его не оставят в покое. Так