— О, люди! Горе нам! Пришли снова русские и захватили власть на плоскости. Там творится ужас! Скоро они и сюда придут. Те русские были хоть сытые, воспитанные, чистые, и Бог у них был, а эти грязные, голодные, вшивые. И лица у них не человеческие, и нет у них Бога! А кто верит в Бога для них первый враг… Меньше болтайте… Всё хороните… В городе голод. Они придут и тогда заберут весь скот и наши земли… Это страшно голодные люди. Не люди, а твари.
В конце ноября в горах выпал первый снег, а вместе с ним пришло известие, что Алдума Арачаева расстреляли как злостного контрреволюционера. Так Цанка, его младший брат Басил и сестра Келика остались сиротами.
Получив это известие, Баки-Хаджи вместе с двумя родственниками поехал в город в надежде получить труп брата. Его там тоже арестовали и держали в тюрьме более четырех месяцев. По его возвращении в Дуц-Хоте твердо утвердилась Советская власть. Был создан ревком. Во главе его назначили молодого человека из далеких равнинных сёл. Звали его Солсаев Бадруди.
В Дуц-Хоте никогда не было казенных домов, и поэтому Солсаева поселили в доме одинокой старухи Зорги. Вскоре он привез в аул и свою старенькую мать и кое-какую домашнюю утварь. Требовал от всех, чтобы его называли не просто Бадруди, как это принято у чеченцев, а накъост[7] Бадруди. К удивлению многих сельчан несколько человек с охотой откликнулись на призывы Советов: многие пошли работать в милицию, объясняя это тем, что можно носить открыто оружие, другие тайно утром-вечером посещали председателя ревкома и носили ему — кто курицу, кто — индейку, а кто и барана. Кто-то набивался в сваты к молодому начальству. Единственно, что печалило Солсаева, так это то, что никто не хотел вступать в батрацко-бедняцкий комитет. Здесь никакие уговоры и митинги не помогали. А с председателя требовали дать список комитета, вовлекать в него все бедные хозяйства, объединить их.
После освобождения из тюрьмы Баки-Хаджи вернулся домой потрепанный, больной, тихий. В тот же вечер в его доме собрались все родственники и соседи, односельчане и люди из соседних аулов. Сидя в углу на ковре, по-татарски сложив ноги, мулла долго с неподдельным вниманием оглядывал всех, его большие, впалые черные глаза, обрамленные синюшными кругами, с удивлением скользили по знакомым лицам. Наконец он тихим хриплым голосом сказал:
— Самое страшное на земле — когда объединяются вместе люди, которым нечего терять, даже совесть и честь.
На следующее утро к Баки-Хаджи явился милиционер — сосед Арачаевых — Бекжан Тимишев. Он, как полагается, спросил у старика о его здоровье, житье-бытье, посочувствовал перенесенному семьей соседа горю и затем, опустив голову, глядя на свои новые казенные сапоги, глотая в волнении окончания слов, сказал, что Солсаев требует, чтобы Баки-Хаджи явился в ревком.
Младший брат Баки-Хаджи — Косум — с гневом бросился на милиционера, однако мулла жестом остановил его, поблагодарил соседа за соболезнование и сказал, что сегодня же явится к председателю ревкома.
Когда Тимишев скрылся за домом, старший Арачаев сказал своему младшему брату:
— Ты что, хочешь, чтобы наш род весь истребили? Держи язык за зубами, и свои гневные порывы тоже… Не то время… Они еще потреплют нас. У них сила, за ними власть.
Встретил и проводил председатель ревкома Арачаева, как и положено старшего, вежливо и учтиво, однако разговор вел сухой, твердый, властный.
После недолгой, чисто протокольной, беседы, напоминавшей мулле допросы в тюрьме, Солсаев спросил, умеет ли Баки-Хаджи писать и читать по-русски.
— Нет, только по-арабски, — ответил тихо мулла, исподлобья глядя на молодого начальника.
— Лучше бы ты русскому учился, — говорил Солсаев, закуривая при старшем папиросу и что-то быстро записывая на пожелтевшем по сырости листке помятой бумаги.
Не знал председатель ревкома, что Баки-Хаджи в это время думал. «Лучше бы ты — парень молодой, да грамотный, у себя дома сидел, а не к нам в горы приезжал порядки устраивать… Мать, говорят, у него бедная женщина, старенькая, простая… Да что поделаешь, если такого сына воспитала… У нас тоже горе…»
Поздно ночью, когда аул погрузился в сон, в доме Баки-Хаджи собрались ближайшие родственники, мужчины.
— Цанка позовите тоже, — сказал мулла, оглядев присутствующих.
— Он спит, юн он еще, — ответил кто-то.
— Нет, уже не юн. Его отца убили, а ему уже двадцать… Кровь прощать нельзя.
Вскоре появился заспанный Цанка. Молчаливая задумчивость родственников освежила его взгляд. Все ждали, что скажет старший.
— Когда Алдума, да благословит его и всех вас Бог, арестовывали, разве не этот пришедший ублюдок заходил к нам во двор вместе с русскими?
— Да, он, — хором ответили все.
— Были еще двое чеченцев, — сказал тихо Косум, — но их мы не знаем. Хотя всюду спрашиваем и ищем их.
— Если этот пришедший в тот день заходил к нам во двор и после этого арестовали и затем расстреляли нашего родственника, то по всем нормам адата и шариата кровь ложится на него.
Наступила тишина. Приговор Солсаеву был вынесен.
— Кто поедет объявлять кровную месть его родственникам? — нарушил молчание Рамзан, самый здоровый и драчливый с детства из Арачаевых.
— Замолчи! — зашипел Баки-Хаджи, — его родственники — это все большевики. Никто не должен знать ничего. Поняли? Кому надо и так узнают.
Каждый понедельник Солсаев ездил в райцентр Шали на совещание. В дороге его всегда сопровождали два милиционера из Дуц-Хоте: Темишев и Абкаев. В одну весеннюю дождливую ночь с воскресенья на понедельник председатель ревкома слышал, как во дворе раздаются странные шорохи. Выйти и что-то предпринять он побоялся, а на утро обнаружил, что увели его коня. Солсаев бросился к своим милиционерам и обнаружил, что Темишев уехал на похороны родственника в соседнее село, а Абкаев, по словам родственником, сильно болен и даже не может встать с постели. Весь дрожа, сжимая в кармане штанов взведенный наган, не прощаясь с матерью и ничего не сказав своему секретарю, Солсаев двинулся пешком в Шали.
Дорога от Дуц-Хоте до ближайшего села Махкеты пролегала через густой лес. Путь был не длинный, но пустынный. После долгой зимы стезя вся промокла, зияла ухабинами и большими лужами. Узкая кривая тропинка, как бесконечный брод, вела Солсаева меж этих рытвин и грязи, иногда вплотную приближаясь то к левой, то к правой стороне плотного леса, поросшего вдоль дороги диким орешником, колючими кустами шиповника и мушмулой. В одном месте, где сухая тропинка впритирку прижалась к густому лесу, из кустарника медленно, не спеша, появилась огромная рука, схватила председателя ревкома за шиворот, потащила в сторону чащи. Ни звука не издал Солсаев, руку с пистолетом даже не дернул, только рот у него, как у рыбы, беззвучно раскрылся… После второго удара кинжалом потекла тонкая струйка алой крови.
Он еще дышал и судорожно дергался, когда здоровенный Рамзан протянул окровавленный кинжал Цанку и сказал: «Дорежь скотину».
Худой, длинный, весь бледный, Цанка дрожал, как последний лист на зимнем дереве. Он с ужасом смотрел на обезображенное в муках лицо умирающего и, нервно взмахивая перед собой руками, попятился назад, зацепился за корень и рухнул навзничь. Когда он машинально пытался встать и глаза его невольно продолжали смотреть на кровавое тело, то увидел, как дядя Косум в упор выстрелил в грудь кровника. Цанка снова оступился и, падая, головой стукнулся о ствол дикой груши… Гулкое эхо выстрела пронеслось по горам и тупой силой отдалось в юной голове Цанка.
В то же утро, не находя себе места от волнения, Баки-Хаджи пошел пешком осматривать свое владение — старинное сельское кладбище газавата. Быть похороненным на этом кладбище считалось почетом не только у жителей Дуц-Хоте, но и у многих жителей окрестных сел. Чеченцы местных тейпов, давно переехавшие жить на равнину, согласно завещаниям ехали в далекие горы, чтобы похоронить родственников рядом с предками на родовом кладбище газавата. С тех пор как Баки-Хаджи совершил хадж,