вакханалию. Да как вам не стыдно это просить? Как вам не совестно такого мерзавца защищать, за него молвить слово. В конце концов, он был пьяным за рулем, это по-Божески, по-мусульмански?
— Кто это? — перебил старик с белой бородкой, ему на ухо стали шептать. — Ага. Понял... Так, ты, молодой человек — ты не родственник Абзу, даже не одного тейпа, ты к чир [36] отношения не имеешь, так что тебе здесь делать нечего, ты сеешь еще одно зло.
— Во-первых, я не зло сею, а требую справедливого наказания, а во-вторых, я односельчанин и имею больше прав быть здесь, нежели вы.
— У-у-у! — загудела комната.
— Тихо! — постановил самый старший. — Нас для таких дел определило общество, а наказание будет по шариату справедливым... И если ты не покинешь этот дом, мы уедем, и начнется хаос кровной вражды.
Шамсадова попросили быстро убраться, и позже он узнал, что все «улеглось»; Абзу всех к себе допускает, значит, прощает. Виновный будет строго наказан — на три года изгнали из родового села (а в этом селе он никогда и не жил, и не собирается жить), и самое главное, по древнему писанию, обязан поставить отцу погибшего сто верблюдов. Верблюдов в Гухой мало кто видел, только в депортации в Казахстане, да и зачем Абзу сто верблюдов в горах. Кто-то умный подсказал, можно процесс осовременить — приравняли одного верблюда к другому вьючному животному — ишаку, умножив на два; получилась внушительная сумма — полмиллиона рублей, и ее конвертировали — семнадцать тысяч долларов. Оказалось, виновные — нищие, и «мерседес» не их, а друга, в итоге сошлись на десяти тысячах. Сам Абзу в этом торге не участвует, ему не до этого, и ни до чего. И вновь его старцы посещают. И вроде кто-то слышал:
— Разве можно за деньги сына выторговывать, некрасиво это ни перед Богом, ни перед людьми, а что сам сын с того света подумает — отец продал?
— Не хочу, ничего не хочу, не продаю, никого видеть не хочу, вон! — заорал несчастный отец, и это приезжие очень одобрили, восхвалили, поблагодарили.
А как итог, был день прощения — да приезжих просить за виновного было больше, чем жителей Гухой. Прочитали молитвы, заповеди, обнял Абзу всех гостей, и убийцу сына тоже — всех простил, сразу же скрылся в доме, плохо ему стало.
Только к вечеру Абзу узнал: все-таки пострадали виновные — большого быка, мешок муки и мешок сахара у соседей вывалили.
— Вон, все вон! Все вон отсюда! — стал кричать Абзу.
Делать нечего, надо дары вернуть. И недолго думая, сельчане поручили это Малхазу.
Через день поехал Шамсадов в Грозный возвращать все. Зашел он во двор, его никто не знает, да он кое-кого узнает — музыка как ни в чем не бывало играет, под навесом плотно кушают, двор детьми кишит, а преступник возле разбитого «мерседеса» озабоченно ходит, два мастера уже рихтуют лимузин.
Вернулся возмущенный Шамсадов в Гухой, поделился увиденным с Бозаевой.
— Нет, так это оставить нельзя, ведь какой-то суд, какая-то власть должны быть?! Поехали со мной в Грозный, давай хоть как-то привлечем к ответу негодяя. Ведь мы-то с тобой образованные люди, — настаивает директор сельской школы. — Не то нас всех передавят эти изверги!
Милиция Ленинского района города Грозного, где произошло происшествие, вроде есть, но не функционирует; при этом режиме милиция никто — немые статисты. Конечно, все понимают, что такое положение дел долго продолжаться не может, когда-нибудь наведут порядок, и поэтому, по возможности, до лучших времен просто регистрируют каждое правонарушение. Однако этого ДТП уже нет, и простой работник милиции, знакомый Бозаевой из соседнего села, втайне сообщил — заинтересованная сторона, боясь последствий, архивное дело уже выкупила: все-таки есть на что милиционерам жить, раз из бюджета не платят.
Ходоки издалека тронулись дальше — в обшарпанное полуподвальное помещение прокуратуры. Прокурор, молодой, весьма симпатичный, по разговору очень эрудированный человек, тоже в курсе, и тоже заведено дело, но не продал, он всем возможным при Бозаевой лексиконом поносит режим да разводит руками:
— Все решает их суд. А какой это суд, если судья вроде руководствуется Кораном, а это священное писание никогда не читал и не умеет, не знает арабского, и русским не владеет, да и никакого языка он не понимает, даже чеченского... впрочем все они такие — идиоты, недоучки, до власти дорвались, — прокурор нервно постучал ухоженными пальцами по столу. — Мой совет — идите сразу в республиканский суд, там парнишка тоже молодой, но более-менее грамотный, а главное, не в пример остальным посовестливее и из порядочной семьи.
Так они и поступили, пошли в республиканский суд, а там никого, лишь обросший богатырь-охранник, вразумительно ответить не может, и тогда пришлось идти в районный суд. Здесь изначально все сложилось печально.
Назвать это место судом язык не повернулся бы, хотя когда-то, лет десять назад, еще в советские времена, здесь действительно был суд; так с тех пор только память да остов здания сохранились, а ныне вид печальный, отражает реалии дня: оконные глазницы — словно позабытые амбразуры — разбиты, заколочены фанерой, а в одном месте просто торчит промасленная шинель; вокруг здания хлам, грязь, окурки и еще черт знает что, и лишь одно новшество — весь этот административный узел огорожен прочным высоким металлическим забором, как символом непреклонности, замкнутого отторжения, власти.
В гнетуще сумрачном, сыром помещении Шамсадов увидел табличку: «Шариатский суд Ленинского района» и, не сдержавшись, совсем неуместно для столь строгого заведения, засмеялся.
— Что ты гогочешь? — презрителен тон восседающего судьи.
— Гогочут гуси, — в том же тоне дерзко ответил Малхаз, — а я смеюсь над тем, как это шариат и Ленин вместе ужились?
Судья, упитанный, крепкий молодой человек, у которого из-под аккуратной черной щетины так и лоснился алый блеск неудержимого здоровья и аппетита, насупился, будто ощутил резкую боль, и сквозь зубы переспросил:
— Что значит «Ленин и шариат»?
— Да тебе уж не понять, — как бы между прочим постановила Бозаева, и более мягко. — А мы по делу.
— Что значит «мне не понять»? — по-юношески на визг срывающимся голосом воскликнул возмущенно судья, аж вскочил. — Совсем разболтались, не женщины, а черт знает что! — он кулаком ударил по столу. — Как ты посмела сюда войти, да в таком виде?!
— В каком это виде? — подбоченилась Бозаева. — У меня всегда был достойный вид и будет! А ты у себя дома своих женщин к порядку призывай, их в паранджу наряжай! А меня совестить не смей! Нос не дорос!
— Пата, Пата, успокойся, — не на шутку забеспокоился Малхаз, и не зря.
Далее все стремительно понеслось, как в дурном сне. На все возрастающий шум в комнату ввалилось несколько молодых вооруженных людей в камуфляжной форме. Пата не унималась, ее многоопытный директорский глас перекрикивал весь этот гвалт, на слово она отвечала двумя. Малхаз пытался ее утихомирить, но это не удалось — высокие ребята, выполняя команду судьи, потеснили взбешенную горянку к выходу, а Шамсадова задержали. Когда женский крик угас, учитель истории услышал приговор из уст судьи: за оскорбление личности и всего строя — двадцать палок.
Маленького учителя уже держали мощные ручищи, однако он еще ничему не верил и, будто бы смущаясь, улыбался; и лишь когда его, буквально оторвав от пола, понесли из комнаты, он, как и Пата взбесившись, что-то заорал в ее стиле.
— Сорок палок! — вслед нагнал новый вердикт, и весьма может быть, что и этим бы не ограничилось, так разошелся в обиженном гневе историк, но его уже вынесли во двор, поставили возле лежака, пихнули в спину — «ложись!».
Только теперь Шамсадов понял, что это действительно не сон, и надо из этого дурдома бежать. Но едва он рванулся, как его уже изрядно испачканный, но еще броский для этих мест светлый английский пиджак разошелся со скрежетом по спинному шву, остался в грязных руках, да маленький шустрый