На следующий день в квартире Лазара, среди толпы, то входящей, то выходящей из нее, Дори, в черном своем и памятном мне бархатном платье, попыталась вспомнить хоть что-то из прощальной речи, звучавшей перед больничным фасадом. Лицо ее, совершенно лишенное макияжа и от этого бывшее еще белее обычного, обращалось вопросительно, то к одному, то к другому из гостей, переполнявших квартиру, явно свидетельствуя, что ни одного слова произнесенного вчера, она не расслышала. Но и люди, окружавшие ее, тоже мало чем в состоянии были ей помочь, создавая впечатление, что вообще никто ничего не слышал.
И тогда я, не в силах более видеть это, поднялся на другом конце комнаты и слово за словом повторил не только то, что касалось непосредственно биографии Лазара, рассказанной главврачом, и не только то, что с большой эмоцией сказал о нем мэр, с которым у покойного бывали настоящие бюджетные сражения, но и, равным образом, всю целиком речь, произнесенную на краю могилы профессором Хишиным, хотя сам Хишин при этом сидел за спиною хозяйки рядом с незнакомой мне молодой женщиной, не то его любовницей, не то уже женой, которая большую часть года жила в Европе.
В течение всей недели, последовавшей за смертью Лазара, он дважды в день наведывался к ним на квартиру, частично, чтобы поддержать детей и вдову своего незабвенного друга, а частично, чтобы защитить их и оградить от ненужного и тягостного любопытства совершенно разных людей. Так что было бы вполне естественно ожидать, что среди людского половодья он не обратит на мое присутствие никакого внимания, и тем не менее я, сидя незаметно в отдаленном уголке гостиной, то и дело ловил на себе его быстрый вопрошающий взгляд; похоже, он пытался угадать, не намерен ли я сообщить Дори нечто такое, чего она еще не знает. Но ничего подобного в моих намерениях не было.
Тяжесть, которую я ощущал внутри с момента смерти Лазара, сопровождалась время от времени легким головокружением, как если бы я терял контроль над тем, что во мне происходило, исключая возможность каких-либо жалоб и нареканий в адрес Хишина, во что тот, в свою очередь, вряд ли мог поверить до конца. Его подозрения могли усиливаться еще при виде того, как забыв о приличествующем мне поведении, я не откланивался, а после часа с лишним пребывания в доме все еще тупо сидел все на том же месте, наклоном головы прощаясь с приятелями из больничных отделений, покидавших квартиру и не высказывая намерений последовать их примеру, как если бы я был одним из домочадцев. Разумеется, я им не был, но… с другой стороны, меня не покидало чувство принадлежности к этой охваченной горем семье и к этой квартире, в которой мне довелось до сего времени побывать лишь дважды, считая и вечер накануне путешествия в Индию.
И тем не менее я ощущал нечто родственное в теплой атмосфере этого дома — пусть даже с момента возвращения из Индии дом этот становился ареной самых моих разнузданных фантазий. А теперь сокрушенный дух хозяина этого дома, который столь сострадательным образом поселился в моей душе, позволил мне не только подняться с места и пройти на кухню, не спрашивая разрешения на то, чтобы налить себе стакан воды, но даже двинуться дальше и пройти в спальню, где я провел курс вакцинации Лазару и его жене, перед тем как отправиться в Индию. А кроме того Дори, которая без колебаний вторглась в спальню чужого дома в Лондоне, вряд ли была бы вправе упрекнуть меня за то, что я, как загипнотизированный, стою на пороге ее большой элегантной спальни, где мягкий осенний свет заходящего солнца окрашивал в багровые тона большое окно и высвечивал предметы женского туалета, небрежно разбросанные на кровати, кресле и стульях, смягчая впечатление некоторого хаоса, который, без сомнения, привел бы в ярость Лазара…
И в этот момент я едва не подпрыгнул, ощутив легкое прикосновение к моей спине. Это был Хишин. Его стройная фигура показалась мне еще более похудевшей за последние дни, маленькие его глаза казались усталыми и налились кровью. Хотел ли он тоже увидеть здесь нечто или просто проследовал за мной? Он стоял совсем рядом и, подобно мне, взирал на царивший повсюду беспорядок, произведенный растерявшейся, а может и чем-то разгневанной вдовой.
— Были ли вы здесь когда-нибудь раньше? — вдруг задал он мне изумивший меня вопрос.
— Когда-то давным-давно, — ответил я, чувствуя, что начинаю краснеть. — Накануне нашего путешествия в Индию. — И тут же я понял, что он имел в виду не квартиру, а эту спальню, а потому без перерыва продолжил: — Именно здесь я сделал им необходимые для поездки в Индию прививки.
Он покивал головой. Было что-то глубоко трогательное в том внимании, с которым он относился ко мне. Несмотря на смерть Лазара и глубочайшую пропасть в общественном статусе между нами, я ощущал существование чего-то, чему я не знал названия и что относилось не к самой медицине, а, скорее, к врачебной этике, и это что-то, не имевшее названия, странным образом связывало нас. Но поскольку я никогда ранее не видел его таким… уязвимым, что ли, я решил избегать всего, что могло бы затрагивать его уверенность в себе, напоминая о произошедшей трагедии, которую никто не сумел предотвратить. Но один вопрос интересовал меня настолько глубоко, что я не мог сдержать себя и спросил Хишина напрямик:
— А профессор Адлер, проводивший операцию, — что он думает по поводу всего происшедшего?
— Бума? — с яростью переспросил Хишин. — Что думает Бума? Да он в тот же день улетел за границу и вернется не раньше следующей недели. Он ничего и ни о чем не знает. Но что, Бенци, он может сказать нам? Чего мы не знали бы сами? Вы-то уж знаете, что вентрикулярная тахикардия никак не связана с операцией, которая происходила на твоих глазах.
Теплая волна счастья взмыла во мне от этих, произнесенных великим Хишиным, слов — ведь он подтвердил мой диагноз, который одним этим фактом обрел абсолютную непререкаемость. Окрыленный этим неожиданным триумфом, я продолжал стоять в спальне, внезапно утонувшей в розоватых тенях, которые накрыли, поглотили хаос, оставленный отчаявшейся женщиной, которую я так безнадежно любил. И я решил хоть чем-то приободрить Хишина, который, пусть и не захотел найти для меня места в своем отделении, предпочтя моего соперника, тем не менее рекомендовал меня как «идеального человека» для поездки в Индию. Мог ли я об этом не помнить! И я начал превозносить надгробную речь, произнесенную им на кладбище.
— Ваше прощальное слово было потрясающим, — сказал я, — если это выражение является приемлемым в данном случае.
Он закрыл глаза и скромно склонил голову в знак благодарности и признательности, как если бы при этом прислушивался к топоту людей, непрерывно входивших и выходивших через наружную дверь. Хотя он и получил массу комплиментов за свою речь, мой отзыв — я видел это — был ему приятен.
— Мне ее так жаль, — добавил я, не в силах удержаться. — Что она будет делать без него? — Хишин бросил на меня быстрый взгляд, выражавший удивление, как если бы ему показалось, что подобный вопрос неправомочен в устах столь молодого человека, как я, тем более что тревога, прозвучавшая в нем, касалась женщины, по возрасту едва ли не годившейся мне в матери. — Она не способна и минуты пробыть наедине с собой, — добавил я обиженным, с ноткой отчаяния тоном.
— В каком смысле она не может оставаться сама с собой? — изумился он, как если бы это утверждение, касающееся предмета, который должен был бы быть хорошо ему известным, вдруг приоткрылся для него с какой-то неизвестной стороны.
Здесь я понял, что должен впредь быть предельно осторожным, даже с учетом того, что события нескольких последних дней очень сблизили нас. Но ведь разрушительное чувство вины ни на мгновение не переставало терзать его — и здесь он был совсем один. Слова его прощальной речи, столь поразившей меня, до сих пор эхом отдавались в моем мозгу. Вспоминая, как соскользнуло с носилок в вырытую могилу тело директора больницы, я тут же внутренним взором видел, как Дори, поддерживаемая Хишиным, пошатнулась на подкосившихся ногах, а сам я почувствовал, как меня с обеих сторон поддерживают невидимые руки Накаша и его жены.
Пришел в себя я чуть позже, когда Хишин произнес уже первые слова своей памятной речи, которую я дословно пересказал Микаэле на пути домой из аэропорта. И хотя Микаэла, без сомнения, предпочла бы сначала выслушать мой рассказ о Шиви, которая немедленно узнала свою мать, несмотря на долгую разлуку, и теперь тихонько лежала у нее на коленях, она сдержалась и внимательно слушала, как я, слово в слово, пересказывал ей речь Хишина, зная, что если мне кажется, что сказанное важно для меня, то тем самым оно становилось важным и для нее тоже.
Слушала она меня терпеливо и внимательно, понимая, вероятно, что если я почему-то считал столь