Это была небольшая по формату, но довольно толстая общая тетрадь, вернее, даже книга в потертом переплете из зеленого сафьяна. Она была опоясана ремешком с черненой серебряной пряжкой тонкой кустарной работы.
Федор расстегнул застежку и открыл тетрадь, Он открыл ее, как открывают русские книги и тетради, чтобы читать справа налево.
— Не так надо, — не удержался Талиб.
— Ты прав, — сказал Пшеницын. — Привычка. И вообще это не для меня. Твоя тетрадь, ты и читай.
Дрожащими руками Талиб взял дедушкину тетрадь.
Не очень красивым, но четким почерком на первой странице были выписаны уже известные Талибу строки из поэмы Алишера Навои «Фархад и Ширин». Здесь, в этой тетрадке, стихи обретали какой-то новый, таинственный и многозначный смысл.
Видимо, не зря мастер Рахим выбрал эти строки, видимо, не зря ходили слухи о том, что он искал и находил золотые клады, видимо, не зря звали его уста-Тилля — мастер-Золото.
На этом стихи обрывались. Дальше начинались записи старого мастера.
«Пятьдесят лет, подобно Фархаду, я искал клады в земле моих предков. Голодая и терпя холод, вызывая злые насмешки и скрытую зависть, я исходил эти края от реки Или на Восходе до Аму на Закате. Все, что мог запомнить, запоминал, что боялся забыть, записывал, а теперь и то и другое доверяю этой тетради.
Эти мои скромные записи да станут ведомы мужу моей единственной дочери Хадичи — кузнецу Саттару, усвоившему мудрость дамасских мастеров и моему верному ученику. Эти записи да будут ведомы сыну Саттара Талибу, а через них, кому они пожелают, но только тем, кто никогда не будет при помощи богатства плодить бедность.
В этой тетради указаны клады, способные сто тысяч батраков превратить в сто тысяч хозяев. Я никому не говорил про сокровища, кроме тебя, мой Саттар. Ты один и поймешь, что здесь написано.
Настоящие сокровища не в Кегене, Текесе и Тентеке, где золота еще меньше, чем в Таласе, а, например, недалеко от Ходжаканта, по реке Пскем, где у тебя сильно заболела нога…
…Помнишь тот кишлак около Айна-булака, где мы видели веселую свадьбу, где брат жениха уронил тюбетейку в костер. Если от того кишлака пойти не туда, куда мы пошли в тот раз, а взять левее, то, пройдя полдня, увидишь засохшее дерево. От этого дерева, если встать к Восходу лицом, все сам поймешь…»
Талиб читал тетрадь с особым, напряженным вниманием, ничто не ускользало от него.
— Вот видите, — сказал он Федору. — Я сейчас переведу вам одно место, и вы поймете, почему они ничего не смогли найти.
Пшеницын внимательно выслушал перевод и согласился. Действительно, невозможно было без Саттара найти эти клады. Кто знает тот кишлак, где неизвестно в каком году брат жениха уронил тюбетейку в костер. Что за кишлак? То ли возле реки Пскем, то ли возле Айна-булака.
А Талиб продолжал читать:
«Я видел много всякого на земле и на три сажени вглубь видел, я составил карту, какие видел недавно у русских ученых, которые ходят с треножником и смотрят в трубку. На моей карте отмечено многое, но не ЭТО.
Сын мой Саттар, ты найдешь на карте, где есть свинец и каменный уголь, медь и даже серебро. В ста верстах от благородной Бухары я видел такое, что и не знаю, как сказать. Между двух барханов есть колодец, откуда запах идет сильный. Чабаны боятся того колодца и говорят, что такой запах иногда горит, если его поджечь, и горит долго. Думаю, там может быть клад, но какой, не знаю…
Недалеко от Ходжента, помнишь, где был ишачий базар, если подняться в горы Карамазар, то там тоже есть ЭТО, зарытое глубоко, но все же заметное. По-моему, клад велик».
Талиб иногда дословно переводил Пшеницыну целые страницы дедушкиной тетради, иногда только кратко пересказывал содержание.
— Неужели на нашей земле так много золота? — спросил он, — Только непонятно, кто его здесь запрятал.
— Ты неправильно понимаешь, — ответил Федор. — Никто его не прятал. Твой дед, очевидно, называет кладом месторождения золота, природные месторождения. Во всяком случае, Усман-бай и Рахманкул понимали, что речь идет не о кладах, а о золотых россыпях. И странно, что они ничего не нашли.
Федор встал со своего высокого кожаного кресла, достал из кармана брюк трубку и кисет, закурил, стоя спиной к Талибу у раскрытого окна, выходящего в тихий, влажный от дождя сад. Возле дома была густая тень, а вдали, где росли кусты жасмина, сверкали на солнце листья, и от посыпанной речным песком дорожки шел пар.
— Сколько беды на свете от этого проклятого желтого металла! — сказал Федор, не оборачиваясь, — Убивают, воюют, жульничают, совесть продают. На одном нашем прииске сколько горя я повидал. Понимаешь?
Талиб кивнул. Он первый раз видел, что Федор закурил трубку. Обычно он совал ее в рот без табака.
— Опять начал, — поймав взгляд мальчика, сказал Пшеницын. — С этими буржуями, белогвардейцами, со спекулянтами всякими разве можно спокойно разговаривать? Все нервы истрепал. Одно слово — контрреволюция! Но я мало курю, когда сильно разволнуюсь только. Ты не обращай внимания.
Федор закашлялся и вышел из кабинета. Талиб опять уткнулся в тетрадку.
«Пусть все это будет для улицы Оружейников, для настоящих трудовых людей, для тех, кто не утратил мастерства, для тех, кто умеет делать легкие, гибкие сабли и тяжелые мотыги, звонкие подковы и драгоценные кинжалы…»
В конце тетради, как и перед началом, были стихи Навои о царевиче Фархаде: