Крысы… О них недурно написал Осип Дымов. Но это еще не все. Это лишь часть той увлекательнейшей фантастики, которую можно извлечь из жизни презираемых грызунов. Сильно бытовое, всем весьма известное можно и нужно подать как нечто открытое только сегодня. Все открытия на первых порах таинственны. Крысы, их жизнь, их подполье — это…
Кто их знает, что и кто они? Сегодня ничего нельзя сказать о них. Нужно ли? Все нужно, что способствует тренировке фантазии. Без фантазии и таблицы умножения не смогли бы придумать.
Часы пробили одиннадцать раз. Три удара в дверь. В комнату вошла горничная. Она остановилась около стола. Громко тикали часы.
— Спасибо, мамзель Даша. Возьмите себе эту безделку, дорогая моя. Чистое золото. И вы и эта безделка.
Грин надел ей на палец колечко с зеленым камешком. Несколько дней назад он нашел его на улице, показал ювелиру. «Золотое», — сказал ювелир. Александр Степанович забыл о нем. Вспомнил только сейчас.
Горничная вспыхнула. Грин решил кое-что прибавить к подарку. Он сказал:
— Это колечко носила знаменитая артистка цирка Вера Ген. Это талисман, мамзель Даша. До тех пор, пока это кольцо на вашем пальце, никто не в состоянии обмануть вас. Вы почувствуете ложь. Вы мне верите, мамзель Даша?
— Кто вас знает! — сказала горничная. — Я сама не своя. До свидания, господин!..
Вышла из номера, снова вернулась, чтобы сказать:
— Я приду поздравить вас с Новым годом, господин. И обязательно принесу для вас грушу или апельсин!
— Талисман действует! — крикнул ей вслед Грин и закрыл дверь. Довольно болтовни, театра иллюзий, пора приступать к работе.
Размашистым крупным почерком он начал с красной строки:
«Таре заболевал от одиночества. Встречать Новый год наедине с собою было не под силу даже и ему, человеку сильному, терпеливому, закаленному бедами и суетой. Он заварил чай, нарезал хлеб. Он прочел себе маленькую лекцию о том, что деление вечности на год или двенадцать месяцев — понятие весьма условное, искусственное. Он убедил себя только наполовину. Без десяти двенадцать кто-то постучал в дверь. Таре…»
Кто-то постучал в дверь на самом деле. Грин оторвался от работы.
Женский голос, знакомый, милый, произнес за дверью:
— Александр Степанович!..
Грин вскочил. Приложил руку к сердцу. У него вдруг стало сухо во рту.
— Кто вы? — спросил он громко.
Чужой мужской голос в ответ:
— Оленька и Федя, это мы, Федя и Оленька!
У Грина заныло в висках. Он не понимал, что такое головокружение. Сейчас у него закружилась голова.
Часы пробили половину; двенадцатого. Дверь толкнули из коридора, она распахнулась, на шее Грина повисла Оленька. Грин отступил в глубь комнаты, унося на себе не тяжелую, холодную, душистую — мороз и ветер — ношу. Не дыша, коснулся ее губ. Ему было больно, ей весело. Она оторвалась от Грина и вместо «здравствуйте» проговорила:
— Никого в городе, только вы! Отец в Карташевской, у себя в лесничестве. Господи, Александр Степанович, милый!
Присела на краешек стула, всплакнула.
— Разрешите представиться, — сказал человек на костылях, стоявший около двери, — Федя. Тот самый, вы знаете.
Он поднял руки, обнял Грина. Костыли упали не сразу. Оленька подхватила их и поставила к стенке.
— Подпоручик! Ваше благородие! Дай-ка я разгляжу тебя, каков ты с виду! Стой! Эх, не можешь… Садись тогда, Федюшенька…
Грин засуетился. Выбежал в коридор, сунулся на кухню, чтобы взять стаканы, но в святая святых гостиницы, как говорится, дым шел коромыслом, на Грина и внимания не обратили.
Он прибежал к себе и застал такую картину. Оленька и Федя сидят на полу, достают из чемодана вкусные вещи: вино, сыр, банки со шпротами и кильками, табак в жестяной коробке. Грин опустился на пол, обнял Федю и Оленьку.
— Да здравствует счастье! Друзья!
В полночь подняли стаканы, в первом часу все трое были чуточку пьяны.
В час в дверь постучали. Три раза. Грин шумно вздохнул. Мамзель Даша внесла поднос, на нем два бокала, полные до краев, апельсин, группа и горка пряников. О, мамзель Даша умела держать слово, умела держать себя! Она поставила поднос на край стола, поклонилась незнакомым ей людям и предложила Грину чокнуться с нею.
— С Новым годом, господин! — сухо, отрывисто сказала она и залпом выпила свое вино. Грин хотел было сказать ей: «Останьтесь хотя бы на минутку», — но мамзель Даша только щелкнула каблучками и исчезла.
К четырем часам друзья утомились от разговора, воспоминаний, планов на будущее. Грин спросил Федю, скоро ли, по его мнению, кончится война.
— Война? Ее нужно окончить как можно скорее, потому что, видите ли… — ответил Федя и взглянул на то место, где четыре месяца назад у него было правое колено.
Оленька дремала. Она изменилась за то время, что Грин не видел ее. Оленьке приготовили постель в соседнем свободном номере. Федя решил остаться с Грином. Он постелил на полу шинель, накрылся Оленькиным тулупом. Как лег, так сразу и уснул.
Мигнула и погасла лампа.
Днем все трое поехали в Карташевскую. Оленька и Федя отправились в домик лесничего. Грин вдруг захандрил. Тоска навалилась на него, подобно медведю. Он распрощался с друзьями своими, виновато улыбнувшись. В девять вечера возвратился в свой номер, сел за стол, приступил к рассказу. В два часа ночи рассказ вчерне был закончен — тот рассказ, в конце которого были совершенно посторонние вещи: «…Таре опять остался один. Но теперь, после того как он повидался с Оленькой и Федей, его одиночество стало нестерпимей, мучительней, страшнее. Похоже было на то, что Тарсу показали одну из тропинок рая и тотчас же спровадили в запыленный, чахлый городской сквер с визгливыми ребятишками и сплетничающими бабами. Тарсу хотелось есть. Он вспомнил о сыре. Он подошел к шкафу и открыл его. Огромная седая крыса спокойно посмотрела на Тарса и повела хвостом…»
Была весна — теплая, ранняя весна семнадцатого года. Были митинги, угловые сборища, споры и декламации меньшевиков, эсеров и кадетов.
Грину нравились большевики. Они говорили прямо, просто и немногословно, памятуя, очевидно, Сократа: кому есть что сказать, тот говорит коротко. Грину нравились эти зажженные гневом глаза, скупые и однообразные жесты,
тяжелые неуклюжие слова. Они оказывались самыми верными и поэтичными даже.
Грину сильно по душе пришлось выступление человека, говорившего перед народом с балкона особняка на углу Кронверкского проспекта и Большой Дворянской улицы. Имя его знал давно. Видел его Грин впервые. Было в нем что-то столь страстное, беспокоящее и найденное раз и навсегда — для себя и для других, — что Грин подумал невольно: вот на такой интонации построена вся внутренняя страсть