«жизненного пространства» становилось идеей, понятной и одобряемой даже среди социал-демократов. И если решение «социального вопроса» связано с расширением империй и захватом колоний, то разве не имеют немецкие трудящиеся такое же право на материальное благополучие, как и их коллеги в Англии или Франции?
В 1940-е годы советский академик Ф.А. Ротштейн иронически назвал идеологию германской империи «философствующим империализмом»[1144]. Материальные интересы капитала обосновывались через глубинные потребности национальной жизни, сопрягаясь с высотами немецкого духа.
«Германский империализм не довольствовался тем, что практически присоединился к „злому духу“ всемирного империализма: отчасти по старой, еще не изжитой даже в новых условиях, традиции немецких философов „осмысливать“ вкривь и вкось исторический процесс, вместо того чтобы активно в нем участвовать, но главным образом из стремления, как запоздалый гость на империалистическом пиру, утвердить свое право на место за уже занятым столом, идеологи германского империализма облекли его вожделения в философскую систему, где все было на своем месте: и экономическая потребность в жизненном пространстве за морем и в самой Европе, и верховенство германского народа над всеми прочими народами земного шара, и физическое и моральное вырождение других наций, и чистота самой германской расы, которой якобы угрожала примесь чужой крови (в особенности еврейской), и высокое общественно-биологическое значение войны как фактора отбора и воспитания, и многое, многое другое, что и в голову не приходило матерым империалистам-практикам других наций. Не только политическая литература и журналистика, но и умозрительная философия, историческая наука во всех ее разветвлениях и даже науки естественные и физико-математические прониклись этими догмами, служа им и распространяя их, пропитывая ими народ во всей его толще и выращивая в их духе молодые поколения»[1145]. Не только консервативная и либеральная мысль, но даже социал-демократия оказалась затронута этим влиянием.
Накануне Первой мировой войны немецкий генерал Фридрих фон Бернгарди (Friedrich von Bernhardi) восторженно писал: «Немецкий народ в очередной раз доказал свою исключительную способность к торговле и мореплаванию. Вернулись славные дни Ганзейского Союза» [1146]. Промышленность развивается, население растет, экономические успехи превосходят все ожидания. Однако «мы не можем завоевать рынки в колониях Англии. Наши собственные колонии не могут приобрести наши товары в достаточных количествах, а все остальные страны закрывают двери своих экономик перед иностранцами, особенно же перед нами, немцами — все хотят развивать собственную промышленность и отстаивать собственную независимость»[1147]. В подобной ситуации единственным выходом остается расширение империи. Это цель, «ради которой нам придется бороться и побеждать, преодолевая могущество и ненависть других держав»[1148]. Страна должна готовиться к войне, в народе надо культивировать «единодушную волю к власти»[1149]. Армия и флот становятся воплощением национального духа. Будущее Германии — «мировая власть или крушение»[1150].
Первой попыткой германского империализма проверить на прочность Британскую империю была Англо-бурская война. С точки зрения европейского общественного мнения столкновение двух маленьких бурских республик на юге Африки с Британией воспринималось как героическая борьба горстки белых поселенцев против Левиафана империи. На практике все выглядело несколько иначе. Уже в 1896 году немецкие войска были посланы в Африку, готовые в случае необходимости поддержать буров в Трансваале и Оранжевой Республике, а немецкие крейсеры подошли к берегам Мозамбика, добиваясь от португальских властей разрешения на проход немецких подразделений через их территорию. В отличие от Британской империи, буры тщательно готовились к войне, а Германия обеспечила их армии самым современным оружием, включая новейшие пулеметы и крупнокалиберную артиллерию, которая существенно превосходила британскую. Именно этим техническим превосходством буров и объясняются тяжелые поражения английских войск, сопровождавшиеся ужасающими, невиданными доселе потерями: сражения в Южной Африке предвосхищали бойню Первой мировой войны.
Англо-бурская война, как и последовавшая за ней Русско-японская, не только знаменовала собой начало новой эры — борьбы за империалистический передел мира, но и оказалась прообразом целого ряда «периферийных» войн XX века, когда столкновение великих держав происходило опосредованно. Германия действовала через буров так же, как позднее Советский Союз боролся с США, опираясь на Северный Вьетнам, Северную Корею и арабские страны, а Америка наносила удары по советским позициям, используя Израиль и афганских повстанцев. Отныне локальные войны становятся частью глобального противостояния.
В конечном счете дисциплинированная и набравшаяся нового боевого опыта британская армия смогла преодолеть сопротивление буров. Парадоксальным образом, война в Южной Африке породила среди англичан и жителей доминионов волну патриотических чувств и имперского энтузиазма, хотя, как отмечают многие исследователи, накануне конфликта «британцы отнюдь не были едины в поддержке империализма»[1151]. Если для внешнего мира африканская война воспринималась как пример агрессии мощной державы против маленьких свободолюбивых поселенческих республик, то внутри самой Британской империи эта война стала высшей точкой консолидации и ощущения внутреннего единства. Ряды армии, сражающейся против буров, пополнили многочисленные волонтеры из Канады, Австралии, Новой Зеландии и даже из Индии. Никто иной как Мохандас Ганди (Mohandas Gandhi), будущий лидер борьбы за независимость Индии, помогал сформировать Индийский медицинский корпус (Indian Ambulance Corps), в котором он сам служил и даже получил боевую награду. После смерти королевы Виктории он возглавил в Дурбане (Durban) индийскую траурную процессию и от имени индийских подданных короны в Африке послал в Лондон телеграмму, соболезнуя королевской семье в связи с кончиной «величайшего и самого любимого монарха в мире» (of the greatest and most loved Sovereign on earth)[1152].
Далеко не все решается качеством вооружения. Под командованием генерала Робертса английские войска научились избегать лобовых столкновений с неприятелем, предпочитая обходные маневры, направленные на окружение противника. Все основные города Трансвааля и Оранжевой Республики были захвачены. Борьба продолжалась еще в течение некоторого времени — потерпев поражение на поле сражений, буры перешли к тактике партизанской войны. Как заметила американская «The Nation», разгромив армии буров, лорд Робертс «вскоре вынужден был обнаружить, что одно дело завоевать страну, другое — умиротворить ее»[1153]. Но партизанской войне буров английские генералы противопоставили свое собственное изобретение, которому тоже предстоит сыграть значительную роль в XX веке — концентрационные лагеря. По признанию самих английских историков, в этих лагерях погибло не менее 20 тысяч женщин и детей[1154].
Впрочем, решающую роль в прекращении войны сыграли не репрессии против мирного населения, а способность английских властей использовать против колонистов-буров коренное чернокожее население. Африканцам не доверяли, старались не вооружать их огнестрельным оружием, но в конечном счете именно они решили исход борьбы.
Как обычно бывало в истории Британской империи, за подавлением вооруженного сопротивления последовал в 1902 году очередной компромисс — мирный договор был подписан в поселке Феринихинг под Преторией (the Treaty of Vereeniging) и оказался крайне выгодным для побежденных. На место британских колоний и бурских республик пришел новый доминион — Южно-Африканский Союз, в котором бурские элиты получили решающее политическое влияние (ключевые позиции в бизнесе остались за английской буржуазией). В 1914 году южноафриканские войска, возглавляемые закаленными в боях бурскими генералами, уже сражались за Британскую империю против немцев на территории нынешней Намибии (Германской Юго-Западной Африки).
Следующий международный кризис возник вновь в Африке, но уже на севере континента. Еще в 1830 году французы овладели Алжиром, а в период «гонки завоеваний» установили контроль над Тунисом. На очереди было Марокко. В 1904 году Италия, Британия и Испания согласились признать «особые права» Франции в Марокко — султанату предстояло стать французским протекторатом. Со своей стороны Париж признавал права англичан на Египет, итальянцев на Ливию и испанцев на Сеуту и Мелилью на северном