несколько и боялась делать те или другие предположения к изменению.
Не правда ли, что это было не только глупо, по неблагодарно с моей стороны? Мне было тогда 22 года от роду.
В последствии было другое время — такого полного, беспредельного, неукротимого горя, что я с жадностью хватилась за болезни и случившиеся тогда разные житейские неприятности, чтобы только отвлечь внимание мысли и внимание от убивающей меня печали. Правду говорили, что утопающий готов схватиться за бритвы, если бы они попались ему под руки, чтобы только не утонуть. Как же не благодарить Бога за то, что он, зная природу каждого из нас, все в жизни каждого уравновешивает, чтобы все поучало и умудряло опытом.
От Вас зависит всем пользоваться и собирать нравственное, неотъемлемое людьми сокровище. Очень верно, что теперешнее существование Вам наскучило. Но Вы молоды, очень молоды, в сравнении со мною, отжившею и пережившею себя. Я сама не узнаю себя, когда сравниваю с с тем, что была прежде. И слава Богу, что я не та уж! Хоть я и теперь не совершенно собою довольна, но ведь я <нрзб.> живу на земле. В этих других теперешних условиях<край листа оборван.— С. К.> я много полезных уроков.
По возвращении в Россию я ее не узнала. Я оставила ее, когда мне было только 23 года, этому теперь 25-ть лет с лишним. Когда я была молода, мне все старушки, набеленные, порумяненные, подмазанные и подкрашенные, чтобы казаться молодыми, казались такими потому, что я судила о всех по себе. Теперь — как я сама сделалась старушкой — мне страшны кажутся претензии на молодость, и ту, которую любила и считала Матерью родимою, нашла Мачехою противною. Древний ее вид вижу и здесь, но пляшущею, разбеленною, разрумяненною, жеманною, завистливою, клевещущею, кто лучше ее, злою, хвастливою, себялюбивою. Недобросовестною и обирающею всех и каждого — без забот о детях и любых людях и готовую пожертвовать всеми в семье связанными для исполнения своих прихотей и развратных стремлений. Любовь моя к ней превратилась в отвращение. Я и прежде с горечью говорила самой себе <край листа оборван> и упрекала себя за эти подозрения. Теперь разочаровалась вполне — и ничего доброго не жду от нее. Жаль только бедных братьев моих, которые хотели вразумить мою матушку и терпели прежде и теперь терпят от этого. Но все же я за них рада — за всех поэтов, и перенесла любовь мою да еще на меньших братьев, которые хотя и не понимают еще ничего, но страдают, бедняжки, жестоко от ее любимцев и балованных слуг...
В письме к племяннику я описывала, как мы устроились здесь, но внешнюю жизнь. Здоровье мое все как-то часто изменяет мне. Вы видите, что я не разумею Вас худо. Вы говорите о Вашем одиночестве. Конечно, оно очень тягостно, но иногда общение короткое, насильственное и между тем необходимое с людьми неискренними, но все же близкими, еще тяжелее... Что мудреного, что Вы живете надеждой: Вы молоды, и нравственные силы у Вас в полном развитии, и жизнь самая далеко перед Вами развивается. Но я-то, вообразите, что я живу надеждою! Надеждой должна невозможное по всем теперешним обстоятельствам. Но когда-нибудь, может быть, и возможное.
Простите, мой добрый, дорогой Федор Михайлович, я также верю, что когда-нибудь увидимся, но когда и как, знает про то Бог мой! Знаете ли, мне все кажется, что это будет именно под другим небом, где-нибудь далеко отсюда, а от Вашего местопребывания теперешнего еще дальше. Тогда, когда Вы воскреснете душою и здоровьем, тогда как, может быть, и я буду получше чувствовать себя, и получше и поздоровее. Итак, до свидания! Желаю Вам всего лучшего. О брате Вашем слышала, не знаю, правда ли, что он оставил заниматься литературой pi предался занятиям другого рода, которые ему не могут доставить никаких неприятностей, а только выгоды. О сестре С. я имею недавно очень приятные вести. Она и очень помнит и любит.
Сердечно Вам преданная».
Сатирический образ старушки России, которая обирает всех ради «развратных стремлений», не случаен в письме Фонвизиной к Достоевскому. Это не было первым пришедшим на ум сравнением. Еще в мае 1853 года, возвращаясь из Сибири на родину и переезжая Урал, Фонвизина отмечает в путевом дневнике:
«На Урале остановились у границы европейской, означенной каменным столбом. Как я кланялась России, въезжая в Сибирь на этом месте, так поклонилась теперь Сибири с благодарностью за ее хлеб, соль и гостеприимство. Поклонилась и Родине, которая с неохотою, как будто ровно мачеха, а не родная мать, встречала меня неприветливо. Продолжая путь, все более и более разочаровывалась на счет отчизны. Не такою я знала ее, не такою думала встретить... Напала какая-то неловкость — душа, точно вывихнутая кость, как будто не на своем месте: все более становилось жаль Сибири и неловко в России,— впереди же не предвиделось радости... Здесь все пусто, все заросло крапивой, полынью и репейником»[205].
Разумеется, в письме, отправляемом на каторгу, Фонвизина не могла писать столь откровенно, как в дневнике, и вынуждена была зашифровать свои впечатления в иносказания, впрочем, прозрачные для ее адресата. «С каким удовольствием я читаю письма Ваши, драгоценнейшая Н. Д. Вы превосходно пишете их или лучше сказать, письма ваши идут прямо из вашего доброго, человеколюбивого сердца, легко и без натяжки»,— писал Достоевский в своем письме Фонвизиной.
К сожалению, мы не знаем ответа Достоевского на письмо Фонвизиной от 8 ноября 1853 года. Не знаем и того, продолжились ли далее их отношения и переписка.
Но встреча петрашевца Достоевского по пути на каторгу с замечательной декабристкой осталась яркой вехой в биографии великого писателя.
Толстой и Фонвизина
Не будет преувеличением сказать, что тема декабризма всю жизнь волновала Толстого. В 1856 году после амнистии и тридцатилетней ссылки начали возвращаться из Сибири оставшиеся в живых декабристы. Русское общество их не забыло, но ему предстояло заново передумать и решить для себя вопрос, чем было в русской истории и для русской истории декабристское движение.
26 марта 1860 года Толстой пишет Герцену: «Я затеял четыре месяца тому назад роман, героем которого должен быть возвращающийся декабрист». (Первые главы этого романа Толстой читал И. С. Тургеневу в Париже.) Однако вскоре писатель оставил эту работу, увлеченный поисками, из которых начал расти роман «Война и мир».
Вот как это объяснял сам Толстой: «В 1856 году я начал писать повесть с известным направлением, и героем которой должен был быть декабрист, возвращающийся с семейством в Россию. Невольно от настоящего я перешел к 1825 году, эпохе заблуждений и несчастий моего героя, и оставил начатое. Но и в 1825 году герой мой был уже возмужалым семейным человеком. Чтобы понять его, мне бы нужно было перенестись к его молодости, и молодость его совпадала с славной для России эпохой 1812 года. Я в другой раз бросил начатое и стал писать со времени 1812 года».
Роман «Война и мир» был завершен в 1869 году. Прошло еще десять лет, и в 1878 году, только что закончив печатание «Анны Карениной», Толстой опять вернулся к старому замыслу романа о декабристах.
Толстой встречается в Москве с оставшимися к этому времени в живых деятелями 14 декабря: Матвеем Муравьевым-Апостолом, П. Н. Свистуновым, А. П. Беляевым, Д. И. Завалишиным.
Несколько раз писатель навещает дочь Никиты Муравьева — Софью Бибикову, или Нонушку, как ее звали с детства близкие; видится с дочерью Рылеева Анастасией, племянником казненного М. П. Бестужева-Рюмина — историком К. Н. Бестужевым-Рюминым, с сыном Оболенского и др. В Петербурге Толстой познакомился с редактором журнала «Русская старина» М. И. Семевским и В. В. Стасовым, который служил в Комиссии по собиранию материалов по истории царствования Николая I и заведовал отделом искусства в публичной библиотеке.
Хочется особо отметить, что не только интерес к русской истории воскресил для писателя эту тему. Декабристы интересовали Толстого прежде всего как необычное явление в мире нравственном. Об этом свидетельствует, в частности, письмо Толстого к Свистунову от 14 марта 1878 года. «Когда вы говорите со