отечественного — ахматоведа, который тоже вознамерился у нее о ней что-то узнать.
«Когда-то в Ленинграде, в Пушкинском доме, я читала свое исследование о «Золотом петушке». < …> Когда я кончила, подошел Волков. Он сказал, что давно изучает мою биографию и мое творчество и хотел бы зайти ко мне, чтобы на месте ознакомиться с материалом. А я ни за что не желала его пускать. «Они, — сказала я, кивнув на пушкинистов, — жизнь свою кладут, чтобы найти материал, а вы хотите все получить сразу».
Она специально готовилась к работе с Амандой, перечитывала статьи и книги, делала многостраничные записи в своих рабочих тетрадях с пометами: «Аманде», «Для Аманды». Аманда Хейт практически под руководством Ахматовой написала диссертацию.
Это столп построения мировой славы: утверждение своей какой-то славной биографии, якобы легендарной, связанной в первую очередь с Гумилевым.
У Ахматовой было какое-то интуристовское отношение к русской культуре. Чингисхан, конструктивизм, Евтушенко.
Она хотела отметиться во всех этих пунктах.
Гумилева отдельным пунктом не было, но она хочет фальсифицировать русскую историю литературы и приписать Гумилеву невиданное, первостепенное в ней значение. Она надеется обмануть зарубежных историков: мол, эмигранты по злобе замалчивали, а на самом деле здесь все сокровища и зарыты — якобы это пропущенная, сгоревшая в терроре, неразгаданная страница.
Ее ранило, что ее жизнь, так же, как жизнь Гумилева, была описана неверно и дурно, и она чувствовала, что это делает бессмыслицей их творчество.
Лучше не скажешь. Для этого она пригрела несовершеннолетнюю девушку и надиктовывала ей то, что имела сказать.
…А жизнь Шекспира не только была описана «неверно и дурно» — возможно, это была совсем не его жизнь. Но это не «делает бессмыслицей» его творчество. Это то, что я хочу сказать этой книгой.
28 января 1961 года.
Ее терзают мысли о ее биографии, искажаемой на Западе. Снова — гнев по поводу предисловия к стихам в итальянской антологии.
Ахматова выбросила себя на западный рынок как «биографию» — подработанную для этой цели. Продать Анну Ахматову как поэта на Западе было невозможно. Она да, плохо переводилась, при всей малой целесообразности этого занятия — поэтического перевода как такового: легкость или трудность этого перевода не является тем более положительным или отрицательным качеством. Кого-то легче переводить, кого-то труднее, кто-то теряет в переводе все, кто-то — хоть что-то приобретает. Ахматову на Западе почти не знали, что знали — интереса не вызывало. Казалось вторичным и не слишком оригинальным. На волне оттепели и всколыхнутые «Доктором Живаго», обратили внимание на «Реквием». Обратили внимание не Бог весть как — всей чести было, что пригласили «за границу».
Твардовский поехал в Италию на заседание Руководящего совета Европейского сообщества писателей, вице-президентом которого он являлся.
Это сообщество решило наградить Анну Ахматову премией — «короновать», как хором пели потом ее почитатели (никто не хотел видеть: чтобы поставить ее перед выбором — заступаться за Иосифа Бродского, ожидавшего суда, или поехать за границу).
Мероприятие было абсолютно совкового пошиба: так провинциальные жены ответственных работников едут по турпутевке в Чехословакию. Сбиваются по номерам, заграницу, кроме покупок и подарков, обсуждать неинтересно: ничего не видели, ничего не поняли, говорят только об оставленных губернских делах.
После первых поздравлений и тостов итальянцы скоро ушли. У оставшихся разговор постепенно оживлялся. Обратились к стихам, переводам, изданиям.
Окружающим она внушает, что, живи на Западе, была бы миллионершей.
«Поэма».
Тираж нарочито маленький — всего 25 тысяч.
Такие тиражи ей обеспечил нарочно созданный советским строем литературный голод. На Западе у нее было бы 800 экземпляров. Или 300.
«Это для того, — пояснила она, — чтобы за границей думали, будто я ничтожество, будто читатели вовсе не хотят читать Ахматову».
Все о заграницах да о заграницах.
На родине у нее была слава «пророчицы» — мелковатая слава, как на возросшие аппетиты Ахматовой. В мировую славу с кондачка было не въехать. Там уже вовсю «процветали» прецизионные технологии вхождения в заветный круг.
Волков: Ну, Ахматова с этими «вынырнувшими» своими стихотворениями и более сложные игры затевала. Она в свои тетради в пятидесятые и шестидесятые годы списывала стихи, под которыми ставила даты «1909» и «1910». И так их и печатала как свои ранние стихи. Кстати, в XX веке, когда в искусстве стал важным приоритет в области художественных приемов, такие номера многие откалывали. Малевич, например, приехавший в Берлин в конце двадцатых годов, написал там целый цикл картин, датированных предреволюционными годами…
Бродский: Это вполне может быть! Прежде всего за этим может стоять нормальное кокетство.
Бродский проявляет невиданную инфантильность, присущую ему только в разговоре об Ахматовой.
Это «кокетство» — на самом деле неуважение к себе. К своему творчеству, к своей личной истории.
Правда, он тут же дает расшифровку этого «кокетства» — за ним стоят вещи гораздо более практические.
Затем — соперничество с кем-нибудь. И когда Ахматова делала подобное, то она, я думаю, даже имела право на это. Потому что она, может быть, говорила себе: да ведь я про это раньше думала, чем икс или игрек, я раньше это нашла.
Совершенно верно. И она не зря возмущается, узнав, что приоритеты считают по- другому:
Вся я из Кузмина.
Так говорят на Западе недоумки, а она — имеет право поставить все с ног на голову. Кузмина — обозвать гнусным педерастом (она не знала, что на Западе давно в моде политкорректность и гомофобию «уже никто не носит»), громко прокричать: