Гюнтер Прин
МОЙ ПУТЬ В СКАПА-ФЛОУ[67]
Прыжок

Лейпциг. Холодное лето 1923 года.
Инфляция разорила всех. Наши родители обеднели…
Шел дождь. Улицы выглядели призрачно серыми и грязными.
— Ну что, скажем о нашем решении сегодня? — спросил Хайнц.
Я размышлял о реакции моей матери и медлил с ответом.
— Уверен, что моего старика от такого хватит удар, — Хайнц для убедительности рубанул воздух рукой.
Однако перспектива подвергнуться отцовской порке, похоже, его не останавливала. Он был тверд в своем решении.
Подойдя к нашей двери, мы распрощались.
Через несколько шагов Хайнц обернулся и крикнул:
— Я скажу своему старику сегодня же, непременно! — И размахивая портфелем, скрылся за углом.
Я поднялся по лестнице. Это была узкая, стертая ногами деревянная лестница, едва освещенная маленьким оконцем, выходившим во двор. Дверь открыла мать. Она была в фартуке, запачканном красками.
— Пст! Тихо, Гюнтер, — прошептала она. — Господин Буцелиус еще спит.
Буцелиус был толстым студентом, который снимал у нас комнату, расположенную сразу справа от входа. Он учился уже в четырнадцатом семестре. До полудня он проводил время в постели. Он говорил, что так ему лучше работается. При этом обычно через дверь доносился его храп.
Я прошел в нашу комнату. Стол был уже накрыт. За ним в своих высоких детских стульчиках сидели Лиза-Лотта и Ганс-Иоахим с бледными, испитыми личиками. На полке лежали три письма в голубых конвертах: счета!
Подошла мать и принесла еду. Это был перловый суп.
— Много? — спросил я, кивнув головой на голубые конверты.
— Хуже всего с зубным врачом, — вздохнула мать и добавила: — Хотя люди, которым нечего есть, не нуждаются в зубах.
Я взглянул на нее. На ее добром лице было выражение горечи и муки. Нет, пожалуй, я не должен ей сообщать о своем решении, по крайней мере, сегодня.
После обеда, в то время как она убирала стол, она сказала:
— Когда выполнишь домашние задания, отнеси-ка кружева к Клеевитцам и Брамфельдам. Снова пришла коробка с ними.
Я кивнул головой. Это было неприятным поручением, однако мы жили этим.
Моя тетя закупала кружева в Рудных горах,[68] а мать сбывала их в Лейпциге в маленькие магазины и частной клиентуре.
Это давало скудный доход, а подчас и его не было.
К вечеру я отправился в путь. Картонная коробка была непомерно велика, и меня мучила мысль о возможной встрече со школьными приятелями.
Магазин находился на новом рынке. Маленький магазин с крохотной витриной, в которой виднелись старомодное белье, ночные сорочки с ажурной вышивкой, филейные скатерти и коклюшечные кружева. Все это выглядело, как содержимое бельевого шкафа из восьмидесятых годов прошлого века.
В магазине я застал старшую из сестер Клеевиц, маленькую, сухую женщину с острым носом и черными, как у птицы, глазами.
— Добрый вечер, — обратился я к ней и поставил свою коробку на стекло прилавка. — Моя мать прислала Вам кружева.
— Мог бы придти и пораньше! — прошипела она. — Уже темнеет!
Она сняла крышку коробки и начала рыться в кружевах. При этом она беспрерывно бормотала себе под нос:
— Конечно, снова неотбеленные… и снова один и тот же узор: «Глаза Бога»… никого сегодня не интересуют глаза Бога… я говорила уже об этом в предыдущий раз…
Я молчал.
Звякнул колокольчик на двери магазина, и вошла клиентка.
Фройляйн Клеевиц оставила меня и занялась ее обслуживанием. Надо было видеть, как она преобразилась, каким любезным стало выражение лица, как мелодично зазвенел ее голос.
Я молча наблюдал за всем этим. Да, вот они какие, эти мелкие душонки: согбенные спины — высшим, пинки — низшим.
Клиентка удалилась с купленными булавками, а фройляйн Клеевиц вновь вернулась к моей коробке. Она рылась там как курица в земле в поисках червей после дождя, и снова принялась бормотать:
— Образцы были совершенно другие, гораздо красивее… гораздо тщательнее проработанные… охотней всего я вообще бы не взяла эту чепуху…
— Но тогда… — начал я.
Она резко подняла голову и посмотрела на меня. Ее глаза превратились в маленькие щелки, а рот раскрылся от напряжения. Еще одно мое слово — и она выбросит меня наружу вместе с моими кружевами. Я знал это настолько точно, как будто бы она сказала мне об этом.
И я вспомнил о моей матери, сестре и брате, и промолчал.
— Ты что-то сказал? — спросила она.
— Нет.
— Ну, то-то же. Я бы тоже не хотела ничего слышать, — заключила она самодовольно.
Затем она подошла к кассе, отсчитала и бросила деньги на стол. Я поблагодарил и ушел.
Снаружи я сразу закурил. Хотя было еще светло, и кто-либо из преподавателей мог увидеть меня в любое мгновение. Но раздражение было слишком сильным.
Нет, так больше не может продолжаться. Я должен бежать отсюда, если не хочу задохнуться.
Хайнц-то точно сообщит сегодня своему отцу, что мы оба решили уйти в море. Нужно решаться и мне. И, по-видимому, лучше всего поговорить с матерью уже сегодня.
Дома я поспешно проглотил ужин и вошел в свою комнату. Это была маленькая, узкая комнатка окном во двор. Здесь находились походная кровать, стол, стул, умывальник и книжная полка. Если подойти вплотную к окну, то можно было видеть маленький клочок неба.
Над моей кроватью висела картина с изображением Васко да Гама. Из всех морских героев прошлого я любил его больше всего. Снова и снова перечитывал я историю его жизни. Как он, будучи всего 27 лет от роду, отправился в плавание с тремя кораблями, едва ли большими, чем рыбачьи лодки. Как, испытывая неслыханные лишения, он под парусами обогнул Африку, как завоевал Индию, как вернулся домой, приветствуемый королем и ликующим народом.
Если бы я мог вырваться наружу и вести такую же жизнь!
Но у моей матери не было никаких денег — и об этом не могло быть и речи. И сам я имел всего девяносто одну шведскую крону, которые заработал обслуживанием иностранцев на ярмарке.
А может быть, этой суммы и достаточно для обучения в морской школе? А если нет, то я готов стать матросом и без школы… С этими мыслями я и заснул.
На следующее утро по дороге в школу за мной зашел Хайнц Френкель. Он ждал меня внизу, у входа в дом.