миль. Порой кажется, что море налилось свинцом. Дни — сонливые и жаркие, а ночи — еще хуже. Мы не выдерживаем их в кубрике и в свободное от вахты время лежим на крышках люков, ловя прохладу ночного ветра.
Капитана мы видим только изредка. Обычно он располагается полулежа на своем палубном топчане позади весельного ящика. Только иногда в полдень, в самый разгар жары, он появляется на шканцах в шелковой красной рубашке, длинный и сухой, как полуденное привидение. Окинув озабоченным взглядом обвисшие паруса и покачав головой, он вновь исчезает за весельным ящиком.
Да, мы видим его очень редко. Но то, что он, находясь как бы за сценой, удерживает все нити в своих руках, мы поняли очень скоро…
Однажды в полдень Кремер, старший бачка, послал Циппеля на камбуз за сгущенным молоком. Он хотел подсластить свою лапшу. Но Циппель вернулся без молока.
— Как это понимать? — накинулся Кремер. Он был медленным на подъем восточным пруссаком, который только изредка открывал свой рот. Однако теперь он был взбешен.
— Что, этот Смутье не хочет раскошелиться?
— Нет, — ответил Циппель, и дрожь в голосе выдавала его страх. — Он хочет. Но он говорит, что капитан запретил. Нужно экономить.
Кремер не ответил, но взглянул так, что замолчали все сидящие за столом. Нависла тишина. И в этой тишине вдруг раздался голос Штокса:
— Зато завтра будет нечто особенное, солонина с сушеной картошкой.
Это была пища, которую мы получали уже три недели почти ежедневно, и потому слова Штокса звучали, как издёвка.
Эта сцена не имела далее никаких последствий, только с этого момента молоко не выдавалось больше ни утром, ни днем, ни вечером.
Три дня спустя — как раз была моя очередь бачковать — я пришел на камбуз, чтобы получить «напиток вахтенных». Это был кофе, который выдавался для вахтенных в четыре часа утра. Черный и горячий, сильно отдающий цикорием и лишь отдаленно напоминающий кофе, он популярен у всех путешественников, будь то в высоких широтах Антарктики, или в тропиках.
— «Напитка вахтенных» больше не будет, — сказал мне кок Смутье, и мне показалось, что он коварно ухмыляется.
— И что я должен сказать им?
Он равнодушно пожал плечами.
— Можешь сказать, как есть. Шлангенгрипер запретил.
Матросы поняли меня не сразу. Когда я с пустым, дребезжащим котелком появился в «синагоге» и сообщил им о причине отказа, над столом нависла тишина, точно как в прошлый раз. Все сидели либо в сетчатых майках, либо с голым торсом, и перед каждым лежал ломоть сухаря, который они приготовили к этому кофе.
Не знаю, кто начал. По-моему, это был Мюллер. Он схватил свой сухарь и начал барабанить им по крышке стола, выкрикивая при этом:
— Подъем! Подъем! Подъем!..
Это было старой шуткой. Команда побудки, которой по утрам поднимались из коек свободные от вахты, предназначалась для червей в сухарях. При стуке сухаря по крышке стола они сыпались из своих нор и расползались в разные стороны. Тут их сметали в кучу и растаптывали.
Но на этот раз эта «шутка» означала нечто иное. Внезапно все схватили свои сухари и стали тоже барабанить ими по столу. Это напоминало дробь барабана. И вступил хор хриплых голосов:
— Подъем! Подъем! Подъем!..
Вдруг сквозь шум в кубрике послышался голос капитана. По-видимому, он спустился со шканцев и теперь стоял прямо у входа в «синагогу».
— Боцман, — сказал он, — я полагаю, мы должны успокоить этот кубрик!
И тотчас прогремел грозный голос боцмана:
— Чёрт побери! Тихо вы там, в «синагоге»!
— Все они такие правильные, — послышался чей-то приглушенный голос, — для нашего брата они не только кофе пожалеют, а палец о палец не ударят.
— Да уж, а вид такой благочестивый, — добавил Штокс, — как будто бы он компаньон самого господа Бога. Видели бы вы его во время последнего плавания в Фёрт-оф-Форте…
Окинув взглядом своих слушателей, он продолжал:
— Нам нужно было пройти под мостом. С лоцманом. «С вашими мачтами Вы не пройдете в прилив под мостом», сказал лоцман. «Пройдем», возразил Шлангенгрипер, «я рассчитал это». Дело в том, что ожидание следующего отлива стоило два фунта дополнительной платы лоцману, и эти два фунта лежали камнем на душе. «Хорошо, кэптен, — ответил лоцман, — но на Вашу ответственность». Шлангенгрипер молча ушел в штурманскую рубку… А позже, когда я счищал ржавчину с фок-мачты, ко мне подошел Иверсен, второй рулевой, и сказал: «Штокс, загляни-ка с кормы в штурманскую рубку! Это надо видеть! Я пошел и заглянул туда снаружи в окно. Там, стоя ничком на коленях и обхватив руками голову, молился Шлангенгрипер. Он просил „дорогого Господа Бога“ о том, чтобы он не наказал его за скупость, и чтобы концы матч остались целыми. Он лежал так до тех пор, пока мы не прошли под мостом. Полкоманды успели на него посмотреть… Правда, нам на самом деле удалось проскочить с невредимыми мачтами. Но в последующие дни, проходя мимо Шлангенгрипера, мы хлопали себя по коленям».
Раздался смех.
— Надеюсь, он не молится о том, чтобы лишить нас еще и солонины в наших мисках, — сказал Шлегельсбергер.
Мы увидели, как наискосок через палубу к «синагоге» бежит Йессен. Задыхаясь, он возмущенно затараторил:
— Дети мои, я с камбуза! Там Балкенхоль и пьет молоко! Я сам видел! У пасти большая банка сгущенного молока и слышно только: «клук-клук-клук»!
Это возымело такое действие, как будто у всех разом открылся выход накопленной ярости. В «синагоге» — крик и ругань: «Эта коварная свинья… этот жид… ну, держись, собака, мы засунем тебе это…»
И затем Виташек сказал веско и важно, как председатель суда присяжных:
— Сегодня ночью мы этому коку устроим…
Наступившая ночь была темной, свет звезд заслоняло знойное марево, только тонкий золотой серп луны пробивался между облаками.
До полуночи мы были свободны от вахты. В десять часов мы украдкой, в чулках, пробрались на бак. Дверь на камбуз была открыта. На камбузе сидел кок Балкенхоль и писал. На его лысом темени отражался свет керосиновых ламп. Мы столпились в тени у входа, и Циппель жалобным голосом выкрикнул:
— Балкенхоль!
Кок поднял голову. Его выпученные темные глаза с любопытством и недоверием вглядывались в темноту.
— Балкенхоль! — повторил Циппель вкрадчивым, умоляющим топом.
Балкенхоль откашлялся.
— Кто здесь? — спросил он настороженно.
— Дай мне, пожалуйста, кружку кипятка, — промямлил Циппель.
— Нет! — наотрез отказал Балкенхоль, как всегда, когда мы сто о чем-нибудь просили.
Некоторое время было тихо. Мы думали уже, что Балкенхоль заметил нас, настолько пристально смотрел он в темноту, где мы стояли. Но он только сказал:
— А вообще, если тебе чего-то от меня нужно, зайди.
— Не могу, — ответил Циппель.
И жалобно добавил:
— Моя нога, ох, моя нога…
У Балкенхоля проснулось любопытство. Он встал и, переваливаясь с ноги на ногу, осторожно и недоверчиво вышел на палубу.