потрясение. Девушка влюбилась в эту музыку с первых тактов, ее пленило полное лиризма эпическое полотно, а адажио показалось просто каким-то звуковым воплощением встречающей весну рощи, раскрывающегося бутона, музыкальным символом вечного обновления. Так было в первый раз, те же ощущения балерина испытывала и теперь — она по-прежнему не могла насытить слух рахманиновской поэмой о цветущей сложности жизни, и хотелось вечно творить собственную поэму о мире Божьем доступной ей тайнописью танца.

Последний гастрольный спектакль в Театре Енисейских полей «Одетта-Одиллия» наблюдала из бенуара (хореограф счел, что этот балет «не для нее»). Французам представили свежее творение уже известного им экстравагантного композитора Стравинского — мистически загадочную феерию «Весна священная». Новая постановка была специально отложена на конец гастролей — «на сладкое». Ксению творимое на сцене действо завораживало: сочетание великорусского фольклора, новаторских приемов живописи и танца впечатляло необычайно, в зал извергался мощнейший, стихийный поток энергии. Лапотные мужики и скоморохи в затейливых высоких колпаках, девки в пестрых платьях-рубахах с вышитыми подолами — нечто подобное она видела ребенком на крестьянских свадьбах, в пору гуляний на Семик[90] и Купалу, куда бегала тайком от домашних. Здесь, на фоне диковинных живописных декораций, в буйстве красок и дерзко переплетенных музыкальных тем рождалось новейшее, синтетическое искусство, одновременно манящее и отпугивающее Ксению. Она чувствовала пробуждение древних, языческих глубин души, чего сознательно пугалась. «Как бы не переступить за грань дозволенного человеку, как бы не угодить из Добра во Зло, увлекшись этими новшествами», — рассуждала актриса, приученная переживать душой всякое новое впечатление. Цветущая простота классики была для нее роднее, понятнее, «оправданнее» необузданной страсти новаторства. Новое шло вразрез с канонами, усвоенными Ксенией навсегда в Петербургском хореографическом училище.

Но Бог с ней, со сценой, — сидящей в ложе Ксении все время приходилось отвлекаться на реакцию зала. Там творилось настоящее безумие: парижский бомонд буквально неистовствовал, улюлюкал, свистел; находились крикуны, забиравшиеся на спинки кресел, на верхних ярусах даже дрались! Зная темперамент антрепренера и его творческие устремления, молодая актриса подозревала, что именно на такое восприятие он и рассчитывал. Правда, Ксения чуть было не усомнилась в своем предположении, когда сам знаменитый импресарио выбежал под занавес из-за кулис и, размахивая тяжелой тростью, осыпал публику самыми нелестными эпитетами: «Ретрограды, тупицы! Вашему замшелому вкусу претит великий шедевр русского гения!» В общем, премьера вышла скандальная, но парадокс состоял в том, что скандал всегда граничит с триумфальным успехом, и потому художественные парижские критики выдали на редкость благосклонные рецензии, признав, что французская публика, видимо, еще не готова к восприятию столь агрессивного, полного «новой крови» искусства, однако спектакль действительно неординарен и Париж запомнит его надолго. Ксения готова была согласиться со всем (особенно с последним утверждением), но она не любила намеренного пробуждения в людях диких инстинктов. «Главное, что эксперимент не испортил общее впечатление от гастролей. А в этом балете мне действительно не нашлось бы места», — разумно рассудила девушка.

X

Актерская братия, конечно, не могла лишить себя невинного удовольствия отпраздновать парадоксальный успех премьеры «Весны священной» в известном гурманам русском ресторане «Одесса». Сам постановщик, упрочивший свою «европейскую» славу, заказал карту блюд, в которой традиционные суточные щи и малороссийский борщ, кулебяки и расстегаи со всевозможными начинками, соленые огурчики и грибки, семужка и балычок, жареные молочные поросята на горячее, ну и, конечно, баснословно дорогая для французов свежая астраханская икорка под рябиновую, анисовую, хинную и прочие разновидности акцизного русского продукта дипломатично соседствовали с винами Шампани и фруктами заморских департаментов республики. Ксения, сидевшая за отдельным столиком, была скорее наблюдателем этого раблезианского пира a la russe[91], чем его участницей. Место рядом пустовало, никто не осмеливался его занять, ибо среди танцовщиц товарок у нее не было, а для мужчин она была «ein Ding an sich»[92]. Зато открывался прекрасный обзор: заполненный театральной богемой зал, небольшая сцена за ним, на которой расположился ресторанный оркестрик — балалайки, домра, баян, скрипка, гитарист, кудрявый брюнет с серьгой в ухе, изображающий цыгана. Оркестрик исполнял народные мелодии: «Камаринского» и «Барыню», а иногда сбивался на «Семь сорок», как и положено в настоящей Одессе. Пел только «цыган» — на плохом русском, грассируя и дико вращая белками карих глаз. Встряхивая кудрями, он с подвыванием периодически затягивал популярные «Две гитары…». Загородные ресторации Петербурга и Москвы, где так любили кутить купеческие и офицерские компании, это место мало напоминало. Слава Богу, здесь не было кокоток. Чувствовалось, что творческой публике не совсем уютно в такой лубочно-местечковой обстановке: артист ведь хоть и любит выпить и вкусно закусить, но при этом ему всегда не хватает изысканности, утонченности, ощущения причастности к высшим материям. Но выбор был уже сделан, и «торжество» понемногу разворачивалось.

Вот за одним столиком завязался спор о художественных пристрастиях, о том, какие перспективы открыл для творчества стремительно набирающий скорость новый век, кому суждено пожинать лавры, а кому предстоят тернии. Дискуссия быстро распространилась по залу, и даже оркестрик сначала оказался заглушен, а потом и вовсе затих. Среди возникшего шума и словопрений на сцену поднялся стареющий юноша с влажными глазами и буйной шевелюрой, в черной бархатной блузе и пышном шейном фуляре. Ксения узнала модного петербургского поэта-мистика: «И этот вечно печальный господин тоже выпасает своего Пегаса на Елисейских полях — служителю муз непременно хочется „отметиться“ в Париже. Здесь таких „жрецов“ — увы! — легион». Его заметили, раздались сдержанные, глухие аплодисменты. Монотонно-напевно и даже с некоторым истерическим надрывом он стал декламировать. Стихи были выразительные, но исполненные тоскливого самоистязания: о фатальной неразделенности любви, болезненности и незащищенности красоты, о поэте, умеющем созерцать лишь гармонию и обреченном на медленное угасание в рассудочно-жестоком обществе «непосвященных». Ксения была неравнодушна к современной поэзии. Мужественные, героические откровения Гумилева, трагичные и гордые ямбы Блока отзывались в ее душе высокой музыкой; на природе она любила перечитывать мудрого старца Тютчева, в ней самой сочетались лирическое и философское начала, но чрезмерная экзальтированность некоторых декадентов повергала Ксению в уныние.

Распинавшегося в табачно-винном угаре перед отупевшими людьми «жреца Аполлона» чуткому сердцу молодой актрисы было просто жалко, словно она сама стояла на ресторанном подиуме, хотя вперемешку с хорошими стихами нес он и отчаянную несуразицу, претенциозно представленную как vers libre[93]:

Ложка лежит на столе. Стакан стоит на столе. В стакане — вода. В окне — стекло. За стеклом — улица. Свет фонарей. Вонь газовых фонарей. В луже тоже свет. Холодно на улице — Бр-р-р! Про-мозг-лятина! А в витрине — телятина. Мясо с душком — на двугривенный фунт.
Вы читаете Датский король
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×