трудно поддавались уразумению. Надеюсь, вам никогда не придется читать ничего подобного.
Я отметила про себя беспокойство леди Ноуллз в отношении моего воспитания, она же продолжала:
— Боюсь, вы меня едва слышите, — ветер завывает так громко. Хорошо, придвиньтесь ближе. В этом письме говорилось совершенно определенно, что он, мистер Чарк, сделал очень выгодный визит в Бартрам-Хо, и точно называлась сумма, на которую он взял долговые расписки у вашего дяди Сайласа, поскольку заплатить Сайлас не мог. Не скажу, какая называлась сумма, только помню, что она пугала. У меня перехватило дыхание, когда я увидела цифры.
— Дядя Сайлас проиграл эти деньги? — спросила я.
— Да, и был должен. И вручил тому бумаги — долговые расписки, — в которых обещал уплатить долг. Бумаги мистер Чарк конечно же прятал в шкатулке вместе с деньгами. Письмо заставляло думать, что Сайлас покончил с гостем, чтобы избавиться от долга, и, кроме того, завладел большей частью денег мистера Чарка… Я вспомнила, что особенно ужасало, — продолжала, помолчав, леди Ноуллз, — письмо было написано вечером в последний день жизни несчастного, у Сайласа уже не оставалось времени, чтобы отыграть проигранное, потом же он твердил, что не должен мистеру Чарку ни гинеи. В письме указывалась огромная сумма долга Сайласа и содержалось предостережение адресату, агенту мистера Чарка, не разглашать обстоятельства, поведшие к долгу, потому что Сайлас мог расплатиться, единственно прибегнув к помощи своего состоятельного брата, а здесь потребуются уловки. Писавший ясно говорил, что учитывает просьбу самого Сайласа. Это было очень опасное письмо, и хуже всего был его отвратительно бодрый тон — человек, пишущий в таком тоне, не помышляет уходить из жизни. Вам трудно вообразить, какую сенсацию вызвала публикация этих писем. Мгновенно взметнулась волна возмущения, но Сайлас встретил ее с настоящим мужеством, храбро, достойно. Как жаль, что прежде он не проявлял подобных свойств! Но что теперь сожалеть. Сайлас высказал предположение, что письма подложные. Он заявил, что мистера Чарка знали как бахвала, сочинявшего небылицы о своем везении в игре и уж совсем безудержно лгавшего в письмах. Он напомнил, что часто люди именно в состоянии аффекта решаются на самоубийство. Без высокомерия, но веско Сайлас говорил о том, к какой фамилии принадлежит и какова ее репутация. Он был настроен грозно и утверждал, что измышления противников совершенно нелепы, потому что физически невозможно сделать то, в чем его подозревали.
Я спросила, где и как дядя выступил в свою защиту.
— Он выступил с письмом-памфлетом. Все оценили его здравый смысл, тонкость мысли и убедительность; письмо появилось поразительно скоро.
— И по стилю оно напоминало его письма? — невинно спросила я. Кузина рассмеялась.
— О нет, конечно! С тех пор как он заявил себя человеком набожным, из-под его пера выходит только нудная и вялая, маловразумительная писанина. Ваш покойный отец обычно пересылал мне его письма для прочтения, и порой я всерьез думала, что Сайлас лишился ума. Но, по-видимому, он просто старался войти в образ.
— Надеюсь, общественное мнение склонилось на его сторону, — сказала я.
— Не уверена, что везде. В его графстве все были единодушно настроены против Сайласа. Какой смысл спрашивать «почему»? Таков факт, и я думаю, ему, лишенному посторонней помощи, легче удалось бы сровнять с землей горы Пика{36}, чем переубедить джентльменов в Дербишире. Все они были против него. Разумеется, не без причин. Ваш дядя в памфлете сделал резкий выпад в их адрес, обрисовав себя жертвой их общего сговора. Я помню, он подчеркивал, что с того часа, как в его доме случилось известное происшествие, он навсегда позабыл о скачках и прочих подобных занятиях. В ответ же посмеивались и говорили, что он просто боится быть с позором изгнанным из своего круга.
— По этому делу состоялся судебный процесс? — спросила я.
— Все полагали, что суда не избежать, поскольку обе стороны публично подвергли одна другую самым яростным нападкам, и, думаю, особо враждебно настроенные против Сайласа ждали, что вот-вот всплывут улики, доказывающие его вину в преступлении. Годы идут; многие из тех, кто помнил трагедию в Бартраме-Хо, выступал яростным обвинителем Сайласа и подверг его остракизму, умерли; годы идут, но свет на это таинственное происшествие так и не пролит, а ваш дядя Сайлас остается изгоем. Вначале он неистовствовал, он уничтожил бы целое графство, человека за человеком, попадись они ему. Но он давно уже стал иным; изменил, как он выражается, свои помыслы.
— Сделался религиозен.
— Единственное, что ему остается. Он в долгах, он беден, он отторгнут обществом и, по его словам, болен телом, но укрепил верой дух. Ваш покойный отец, всегда непреклонный, неумолимый, ни разу не преступил им же назначенные пределы, в каких оказывал поддержку Сайласу, пошедшему на mesalliance[85]. Ваш отец хотел продвинуть его в парламент, обещал оплатить расходы, назначить пособие, но Сайлас, то ли поддавшись лени, то ли понимая свое положение лучше покойного Остина, или же, будучи действительно больным и не веря в свои силы, отказался. У вашего покойного отца новый Сайлас, занятый самобичеванием святоша, вызывал неодобрение; покойный Остин считал, что пострадавший человек может утвердиться в себе, обретая доверие людей, но Сайлас слишком давно ушел от мира — идея не осуществилась. Нет ничего труднее, чем вернуть в общество однажды запятнанного человека. Сайлас, думаю, был прав. Идея не могла осуществиться… Дорогое дитя, как же поздно! — вдруг воскликнула леди Ноуллз, взглянув на украшавшие камин часы в стиле Людовика Четырнадцатого.
Было около часу ночи. Ветер немного утих, и мое представление о дяде Сайласе стало чуть логичнее и последовательнее, чем вечером, когда только сгущались сумерки.
— А что вы о нем думаете? — спросила я.
Леди Ноуллз барабанила пальцами по столу, глядя в огонь.
— Я не сведуща ни в метафизике, моя дорогая, ни в колдовстве. Временами верю в сверхъестественное, временами — нет. Сайлас — «вещь в себе», я не знаю, как определить его, потому что не понимаю его. Возможно, иные души — не человеческие — иногда входят в этот мир, облеченные плотью. И я веду речь не только о том ужасном случае — Сайлас всегда приводил меня в смущение. Тщетно старалась я понять его. Но в его жизни была пора, когда он, по-моему, являл собой крайне безнравственного и в своей безнравственности эксцентричного человека: он был беспутным, дерзким, скрытным, опасным. В ту пору, мне кажется, он мог вынудить покойного Остина сделать для него все, но, женившись, он навсегда утратил влияние на вашего отца. Нет, не понимаю я его. Он всегда смущал меня, как зыбкий, иногда смеющийся, но неизменно зловещий лик из дурного сна.
Глава XXVIII
Итак, я наконец узнала таинственную историю бесчестья дяди Сайласа. Какое-то время мы сидели молча, и я, глядя в пустоту, посылала пышную, разукрашенную гирляндами и бубенцами триумфальную колесницу — через воображаемый город — за ним, возглашая: «Невинен! Невинен! Да будет увенчан мученик!» Все достоинства и добродетели, справедливость, совесть в мириаде оттенков на лицах людей — а люди теснятся всюду: на тротуарах, в окнах, на крышах, — соединились в ликующем кличе; трубы трубят, барабаны бьют, под величавый орган из раскрытых врат храма гремит хор — поет хвалу и благодарение… колокольный звон… залпы из пушек… воздух трепещет от бурных созвучий вселенской радости, а Сайлас Руфин — как на портрете, в полный рост, — стоит в блистающей колеснице, с гордым, печалью затуманенным ликом, не веселясь с веселящимися… за его спиной раб — тонок как призрак и бледен — что-то глумливо нашептывает ему в ухо… я же и голоса всего города — мы оглашаем: «Невинен! Невинен! Да будет увенчан мученик!» Но вот видение пропало, и передо мной осталось лишь задумчивое, серьезное, не без тени сарказма лицо леди Ноуллз, а снаружи гудела, в отчаянии стенала буря.
Как хорошо, что кузина провела со мной столько времени. Но, боюсь, это было невыразимо утомительно. Теперь же она заговорила о делах дома и открыто готовилась к отъезду. Сердце у меня защемило.