он.
— Вранье! Мы обогнули забор по ручью, — закричала Милли.
Я считала, что препираться с ним незачем. Он же, на вид очень сердитый и, как мне показалось, немного растерянный, дергаясь и раскачиваясь, пошел своей дорогой. А на мою повторную угрозу сообщить о происшествии дяде он, уходя, через плечо проревел:
— Сайлас не сделает даже вот
Девушка стояла на прежнем месте, она стирала кровь с лица и смотрела на ладонь, прежде чем вытереть ее о фартук.
— Бедная моя, — обратилась я к девушке, — не плачьте. Я поговорю с дядей о вас.
Но она не плакала. Подняв голову, она исподлобья, с каким-то угрюмым презрением взглянула на утешительниц.
— Возьмите вот эти яблоки, хорошо? — В нашей корзинке лежало два-три яблока, которыми так славился Бартрам.
Я не решалась приблизиться к ней: эти Хоксы, что Красавица, что Чурбан, были такие дикари… Поэтому я покатила яблоки по земле к ее ногам.
Она так же угрюмо смотрела на нас, потом сердито пнула докатившиеся до ее ног яблоки. Вытерла висок и лоб фартуком, молча повернулась и медленно двинулась прочь.
— Бедняжка! Наверное, нелегкая у нее жизнь. Какие же они странные и недружелюбные люди!
Когда мы вернулись домой, старуха л’Амур поджидала «мисс» на верху парадной лестницы; с почтительным реверансом она сообщила, что господин был бы рад видеть меня.
Не затем ли, чтобы услышать подтверждение, что я наблюдала прибытие того таинственного почтового дилижанса? Манеры дяди Сайласа, при всей мягкости, чем-то пугали меня, и меньше всего на свете мне хотелось встретить дядин обличающий взгляд.
К тому же я не знала, в каком состоянии найду дядю, и ужасалась при мысли, что опять застану его таким, как в последний раз.
Я входила в комнату с неким трепетом, но мгновенно почувствовала облегчение. Дядя Сайлас был явно в прежнем здравии и, насколько я могла помнить, одет в тот же изящный, хотя и небрежный наряд, в котором я впервые увидела его.
Доктор Брайерли — какой чудовищный контраст, какая грубая внешность и, однако, какой ободряющий в этом его присутствии знак! — сидел подле дяди Сайласа за столом и перевязывал бумаги. Он изучал меня, мне показалось, встревоженным и испытующим взглядом, когда я подходила ближе, и только после того, как я поздоровалась с ним, он, очевидно, вдруг вспомнил, что еще не встречался со мной в Бартраме: он встал и приветствовал меня в обычной резкой и несколько фамильярной манере — вульгарный, неловкий, но все же искренний и по-своему добрый.
С места поднялся и дядя — внушавшая странное благоговение фигура в свободно ниспадавших рембрандтовских одеждах черного бархата. Как же мягок, как благосклонен, как оторван от всего земного и непостижим!
— Мне нет необходимости говорить вам о ее самочувствии. Эти лилеи и розы на девичьем лице — свидетельство того, сколь живителен воздух Бартрама, доктор Брайерли. Я почти удручен тем, что скоро прибудет ее экипаж. Только и надеюсь, что она не сократит прогулки. Ее вид, определенно, оздоровляет меня. Это яркость цветов в зимнюю пору, это благоухание поля, благословенного Господом!
— Сельский воздух, мисс Руфин, — прекрасная приправа к сельской пище. Мне нравится, когда молодые женщины едят с аппетитом. Вы приобрели несколько фунтов говядины и баранины после того, как мы встречались в последний раз.
Произнеся эту лукавую речь, доктор какое-то время пристально изучал мое лицо, чем привел меня в смущение.
— Мою систему взглядов вы, доктор Брайерли, как ученик Эскулапа, должны одобрить — сначала здоровье, потом образование. Европа — лучшее место для усвоения уроков утонченности, и мы, Мод, конечно, в скором времени немножко посмотрим мир, но, думается, если речь идет о здоровье, то я находил бы несравненную, хотя и грустную прелесть в окружении, где протекают столь многие счастливые, пусть праздные и глупые младые дни мои, и это живописное уединение влекло бы меня еще сильнее. Помните дивные строки старого Шолье?{49}
Не стану утверждать, что забота и печаль совсем не посещают нас в нашем лесном убежище, но мирская суета не проникает сюда — благодарение Небу! — никогда.
На суровом лице доктора Брайерли проступил скептицизм, и, едва отзвучало впечатляющее «никогда», он произнес:
— Забыл спросить про ваш банк.
— «Бартлет и Холл», на Ломбард-стрит, — сухо, коротко ответил дядя Сайлас.
Доктор пометил себе это в блокноте с выражением лица, говорившим: «Не приму вас за анахорета».
Я заметила, как дядя Сайлас торопливо кинул на меня пронизывающий взгляд, будто оценивая, постигла ли я смысл демарша доктора Брайерли; доктор же, рассовав бумаги по вместительным карманам своего сюртука, тем временем встал и откланялся.
Когда он ушел, я решила, что самое время высказать жалобу на Дикона Хокса. Дядя Сайлас поднялся из кресла, а я, поколебавшись, начала:
— Дядя, вы позволите мне рассказать о происшествии, которому я была свидетельницей?
— Разумеется, дитя, — ответил он, устремив на меня свой проницательный взгляд. Наверное, он вообразил, что я заведу речь о том таинственном почтовом дилижансе.
Я описала сцену в Уиндмиллском лесу, которая потрясла нас с Милли всего час назад.
— Видите ли, дорогое дитя, они грубые люди, их представления далеки от наших, а их чада подвергаются наказаниям, какие нам могут показаться чрезмерно суровыми. Но я не нахожу нужным и не стану вмешиваться в семейные ссоры.
— Но ведь он сильно ударил ее по голове тяжелой палкой, дядя, и она просто истекала кровью.
— Ах! — сухо произнес дядя.
— И только потому, что мы с Милли пообещали непременно рассказать обо всем вам, он не ударил ее еще раз. Я действительно думаю, что, если он будет обращаться с ней так же жестоко, он может серьезно изувечить девушку, даже убить.
— Мое романтическое дитя! Люди этого разряда не придают значения проломленной голове, — отозвался дядя в том же тоне.
— Но, дядя, разве это не чудовищная жестокость?
— Разумеется, чудовищная жестокость, однако вам надо запомнить, что они чудовища и что им надлежит быть жестокими, — сказал он.
Я испытала разочарование. Я воображала, что дядя, при его мягкой натуре, исполнится ужаса и возмущения, узнав о таком насилии. Увы, дядя оказался заступником этого отъявленного негодяя Дикона Хокса.
— Он к тому же всегда груб и дерзок с Милли и со мной, — не отступала я.
— О! Дерзок с вами? Это другое дело. Я разберусь. Больше ничего, мое дорогое дитя?
— А этого недостаточно?..
— Он полезный слуга, этот Дикон Хокс, и хотя наружность у него не располагающая, а манеры грубы, тем не менее он предобрый отец и честнейший человек… человек высокой морали, пусть и суров.