нашу радость в ярко освещенной комнате — как буря, ревущая и завывающая над крышей.
Очень уютно устроившись, мы с Милли болтали, как вдруг послышался стук в дверь, и, не дожидаясь приглашения, в комнату вошла старуха Уайт. Хмуро глядя на нас, уцепившись темными когтистыми пальцами за дверную ручку, она сказала Милли:
— Хватит веселиться, мисс, вам черед у отца быть.
— Он болен? — спросила я.
Она ответила, обращаясь не ко мне, но к Милли:
— Два часа мучается в припадке — как господин Дадли уехал. Сдается мне, помрет бедняга. Я сама горевала, глядя, как господин Дадли уезжал в сырость-то такую. И без того столько уж бед на эту семью свалилось! Да, семье конец подходит, так думаю. Беда за бедой, беда за бедой — вслед за последними переменами.
Судя по ее мрачному взгляду, при этих словах брошенному на меня, именно я олицетворяла собой «последние перемены», с какими связывались все печали дома.
Нерасположение даже такой ужасной старухи меня обидело, ведь я, увы, принадлежала к тем несчастным созданиям, которые не способны держаться равнодушно, когда того требует разум, и всегда жаждут доброты, пусть и от самых ничтожных людей.
— Надо идти. Вот бы ты, Мод, со мной пошла! Мне одной так страшно… — проговорила Милли.
— Конечно, Милли, — ответила я упавшим голосом — ведь вы догадываетесь, что я тоже боялась, — тебе не придется сидеть там одной.
И мы пошли вместе, а старая Уайт по пути заклинала нас не шуметь.
Мы прошли через кабинет старика, где в тот день состоялся его краткий, но столь важный разговор со мной, где он прощался с сыном, и вошли в спальню.
В камине горел неяркий огонь. Комната почти погрузилась в сумерки. Кроме тусклой лампы на полу у дальнего конца кровати, комната ничем не освещалась. Старая Уайт потребовала, чтобы мы говорили только шепотом и не отходили от камина — разве больной позовет или совсем обессилеет. Таковы были распоряжения доктора, навещавшего дядю.
И вот мы с Милли сели у камина, а старая Уайт оставила нас справляться, как сможем. Мы слышали дыхание больного, но он не шевелился. Говорили шепотом: впрочем, разговор наш вскоре сам собой угас. Я, по обыкновению, порицала себя за доставленные всем страдания. Через полчаса перешептываний с паузами, которые длились все дольше, я поняла, что Милли одолевал сон.
Она боролась со сном, и я старалась разговорить ее, но тщетно. Она заснула, и в этой мрачной комнате я теперь бодрствовала одна.
Воспоминания о моем прошлом бдении здесь наполняли душу трепетом. Не занимай я свой ум мыслями о прозаических предметах — не возвращайся к ужасному предложению Дадли, к подозрительной терпимости, проявленной в этих обстоятельствах дядей, и к моему собственному поведению в неприятнейшие для меня дни, — мне было бы намного тягостнее.
Но я могла размышлять о моих действительных бедах, немного думала о кузине Монике и, признаюсь, очень много — о лорде Илбури. Направив взгляд в сторону двери, я вдруг увидела человеческое лицо, страшнее которого не нарисовало бы и мое воображение; некто не отрываясь смотрел в комнату. Я увидела только часть фигуры, скрывавшейся за дверью, и цепкие пальцы на ней. Лицо было обращено к кровати и в слабом свете казалось иссиня-серой маской, с глазами белыми как мел.
Я так часто пугалась подобных видений, когда случайная игра света и тени искажала знакомые предметы, что наклонилась вперед, ожидая (хотя и охваченная дрожью), что сейчас оно исчезнет, распадется на безобидные элементы. Но, к моему невыразимому ужасу, я уверилась, что вижу лицо мадам де Ларужьер.
Я вскрикнула, отшатнулась и яростно затрясла спящую Милли.
— Смотри! Смотри! — кричала я. Но фигура — или то был мираж? — исчезла.
Я так крепко ухватилась за руку Милли, съежившись позади нее, что она не могла встать.
— Милли! Милли! Милли! Милли! — продолжала кричать я, будто лишившаяся рассудка и позабывшая все другие слова.
Милли, которая ничего не видела и не могла понять причину моего ужаса, в панике собрала силы и вскочила на ноги; прильнув друг к другу, мы укрылись в углу комнаты, я же продолжала громко кричать: «Милли! Милли! Милли!»
— Что… где… что ты видишь? — закричала и Милли, прижимаясь ко мне столь же крепко, как и я к ней.
— Вернется! Вернется! О Боже!
— Что… что, Мод?
— Лицо! Лицо! — кричала я. — О Милли! Милли! Милли!
Мы услышали тихие шаги, приближавшиеся к раскрытой двери. Sauve qui peut![103] В ужасе, наталкиваясь друг на друга, мы устремились к лампе у изголовья дядиной кровати. Но голос представшей перед нами старой Уайт несколько ободрил нас.
— Милли, — сказала я, как только добралась до своей комнаты (я едва держалась на ногах), — никакая на свете сила больше не заставит меня войти в ту спальню после заката.
— Мод, дорогая, что, черт возьми, ты видела? — спросила Милли, испуганная, наверное, чуть меньше меня.
— Не могу, не могу,
— Чарк?.. — шепотом спросила ошеломленная Милли, оглядываясь через плечо.
— Нет, нет. Не спрашивай меня! Злой дух в худшем из обличий.
Наконец я нашла облегчение в слезах. Всю ночь добрая Мэри Куинс сидела подле меня, а Милли спала со мной рядом. Пробуждаясь с криком, прибегая к нюхательной соли, я пережила ту ночь сверхъестественного ужаса и вновь увидела благословенный свет небес.
Доктор Джолкс, утром навестивший дядю, зашел и ко мне. Он объявил, что я крайне истерична, подробно расспросил о моем режиме и диете, поинтересовался, что я ела накануне за обедом. Прозвучавшая затем холодная и уверенная критика моей теории касательно привидений подействовала на меня несколько успокаивающе. Предписания же были такие: исключить чай, заменив его шоколадом и портером, раньше ложиться… что-то еще, но что — я уже забыла. Он ручался: если я буду следовать его рекомендациям, то больше не увижу ни одного привидения.
Глава XV
Через несколько дней я почувствовала себя лучше. Доктор Джолкс с такой насмешливой уверенностью и твердостью судил о предмете, что я начала сомневаться в реальности виденного мною призрака, но по-прежнему невыразимо страшилась миража — если это в самом деле был мираж, — комнаты, где он появился, и всего с ней связанного; поэтому ни с кем не говорила об этих вещах и старалась, насколько могла, не думать о них.
И хотя Бартрам-Хо при всей его красоте был местом мрачным, связанным со зловещими событиями, а его уединенность порой невыразимо угнетала, все же ранний отход ко сну, укрепляющие прогулки и чудесный воздух этого края вскоре немного поправили мои нервы.
Но, кажется, Бартрам назначался мне как юдоль слез или был, в моем печальном странствии, той долиной смерти, которую христианская душа преодолевает в одиночестве, окруженная тьмой.
Однажды Милли вбежала в гостиную бледная, с мокрыми щеками, не говоря ни слова, она обхватила меня за шею и разрыдалась.
— Что такое, Милли? Что случилось, дорогая? Что?.. — вскричала я в ужасе, так же крепко обнимая ее.
— О Мод… милая моя Мод! Он собирается меня отослать!