Но вот в вечерних сумерках ко мне подходит человек, который не стремится к покою. Это рабочий с ранчо, старик, выходец из Италии. Он раболепно снимает передо мной свою шляпу, ибо я действительно являюсь властелином его жизни. Я даю ему пищу, кров и возможность существовать. Он проработал всю свою жизнь, как скотина, и жил с меньшим комфортом, чем мои лошади в своих устланных соломой конюшнях. Работа искалечила его. Он прихрамывает, одно плечо у него выше другого, узловатые руки его отвратительны, пальцы ужасны, как настоящие когти. Это по виду очень жалкий образчик человеческой породы, и мозг его так же туп, как уродливо тело.
«Тупость не позволяет ему понять, что он только призрак, — хихикает Белая Логика, подмигивая мне. — Чувства его одурманены. Он рабски предан миражу, называемому жизнью. Мозг его набит навязчивыми идеями. Он верит в потусторонний мир. Он воспринял фантазии попов, которые подсунули ему роскошный мыльный пузырь райского блаженства. Он чувствует какое-то неясное сродство между собой и несуществующими духами. Он как бы в тумане видит себя странствующим дни и ночи в межзвездных пространствах. Он непоколебимо убежден, что вселенная была создана именно для него и что он будет вечно жить в сверхчувственном мире, который он и ему подобные воздвигли из иллюзий и обманов.
Но ты, который раскрыл книги и удостоился моего ужасного доверия, ты знаешь, что он такое на самом деле — брат тебе и праху, шутка космических сил, химическое соединение, принаряженный зверь, который возвысился над другими рычащими зверями благодаря тому, что большие пальцы его рук по счастливой случайности оказались перпендикулярны остальным. Он одинаково близок тебе, горилле и шимпанзе. В гневе он выпячивает грудь, рычит и дрожит в бешенстве. Ему знакомы чудовищные звериные порывы, ибо он сплошь состоит из пестрых лоскутьев забытых первобытных инстинктов».
«Однако он верит в свое бессмертие, — слабо возражаю я. — Согласись, что для такого олуха это недурно — усесться верхом на плечи времени и разъезжать по вечностям».
«Ба! — следует возражение. — Уж не намерен ли ты закрыть свои книги и поменяться местами с этим существом, состоящим только из аппетита и низменных желаний, с этой марионеткой, пляшущей на веревочке желудка и похоти?»
«Быть глупым — значит быть счастливым», — настаиваю я.
«Значит у тебя такой же идеал счастья, как и у примитивных медуз, плавающих в стоячих тепловатых сумеречных водах, а?»
О, жертва не может сражаться с Ячменным Зерном!
«Отсюда один шаг до блаженного небытия буддийской Нирваны, — добавляет Белая Логика. — Ну, вот мы и дома. Выпей и подбодрись. Мы, прозревшие, понимаем все, всю блажь и пошлость этого фарса».
В своем кабинете, стены которого уставлены книгами, в этом мавзолее человеческих мыслей, я пью и пью, расталкиваю псов, спящих в сокровенных глубинах мозга, и напускаю их через извилины суеверия и веры на стены предрассудка и закона.
«Пей, — говорит Белая Логика. — Греки верили, что вино дано им богами для того, чтобы они могли забыть убожество своего существования. Вспомни, что сказал Гейне».
Я хорошо помню слова этого пылкого еврея. Все кончается с последним вздохом: и радость, и горе, и любовь, макароны и театр, зеленые липы и малиновые леденцы, власть человеческих отношений, сплетни, собачий лай и шампанское.
«Твой ослепительный белый свет — болезнь, — говорю я Белой Логике. — Ты лжешь».
«Лгу, потому что говорю слишком жестокую правду», — возражает она.
«Увы, да, все в этом мире шиворот-навыворот», — с грустью соглашаюсь я.
«Ну, Лиу Лин был мудрее тебя, — издевается Белая Логика, — помнишь его?»
Я утвердительно киваю: Лиу Лин, большой пьяница, принадлежал к кружку пьянствующих поэтов, которые жили в Китае много веков тому назад и называли себя «Семью мудрецами бамбуковой рощи».
«Это Лиу Лин, — торопится Белая Логика, — сказал, что пьяного житейские треволнения трогают не больше, чем водоросли на дне реки. Прекрасно. Выпей-ка еще, и пусть иллюзия и обманы жизни превратятся и для тебя в речные водоросли».
Пока я наливаю и пью своё виски, мне вспоминается еще один китайский философ, Чан Цзы, который за четыреста лет до Рождества Христова бросил вызов призрачному миру:
«Откуда я знаю, не раскаиваются ли мертвые в том, что когда-то цеплялись за жизнь? Тот, кому снится пир, просыпается для горя и печали. Тот, кому снились горе и печаль, просыпается, чтоб присоединиться к веселой охоте. Во сне они не сознают, что спят. Некоторые пытаются даже разгадать во сне то, что им снится, и, только проснувшись, убеждаются, что это был сон… Дураки воображают после этого, будто они и в самом деле проснулись и льстят себя уверенностью в том, что они действительно принцы или крестьяне. И ты, и Конфуций — только сны, и я, который утверждаю, что вы сны, сам только сон.
Однажды мне, Чан Цзы, приснилось, будто я бабочка, с легкостью порхающая по воздуху то тут, то там. Я помню, что следовал при этом только капризам бабочки и совершенно утратил ощущения своей человеческой личности. Вдруг я проснулся и почувствовал себя человеком, самим собой. Но не знаю — был ли я человеком, которому приснилось, что он бабочка, или я теперь бабочка, которой снится, что она человек».
Глава XXXVII
«Ну довольно, — говорит Белая Логика, — забудь этих азиатских мечтателей давно прошедших времен. Наполни свой стакан и давай пересмотрим пергаменты вчерашних мечтателей, которые грезили здесь, на твоих согретых солнцем холмах».
Я начинаю перелистывать документы, хранящие перечень имен бывших владельцев моего токайского виноградника, принадлежащего к ранчо Петалума. Это скорбный длинный список человеческих имен, начиная с Мануэля Микельторено, бывшего одно время «мексиканским губернатором и главнокомандующим и инспектором департамента обеих Калифорний». Он пожаловал десять квадратных миль похищенной у индейцев земли полковнику дону Мариано Гвадалупе Валлехо в благодарность за оказанные стране услуги и за жалованье, которое тот в течение десяти лет выплачивал своим солдатам.
Тотчас же после этого заплесневелая летопись человеческой алчности принимает грозный вид поля битвы — оживленной борьбы с прахом. Тут и доверенности, и закладные, и передаточные, и дарственные, и судебные решения, и описи, и приказы о продаже, и извещения о налоговом обложении, и просьбы о назначении администрации, и указы о разделе. Каким непобедимым чудовищем кажется этот непокорный участок земли, мирно дремлющий под благодатным осенним небом, пережив всех этих людей, которые раздирали его поверхность и исчезли!
Кто был этот Джеймс Кинг из Уильяма, носивший столь странное имя? Самый глубокий старик в Лунной Долине — и тот ничего не знает о нем. Однако всего лишь шестьдесят лет назад он одолжил Мариано Валлехо восемнадцать тысяч долларов под залог каких-то земель, в состав которых входил и участок нынешнего моего виноградника. Откуда явился и куда делся Питер О'Коннор, оставивший свое имя на документах о приобретении лесистого участка, занятого теперь токайским виноградником? За ним появляется Луис Ксомортаньи — имечко, годное для заклинаний. Оно мелькает на нескольких страницах этой летописи многострадальной земли.
Затем появляются семьи старых американцев. Погибая от жажды, они пересекают Великую Американскую пустыню, перебираются верхом на мулах через перешеек и огибают на парусниках мыс Горн, чтобы вписать свои короткие, ныне забытые имена там, где до них таким же образом забыты имена десяти тысяч поколений диких индейцев. И имена эти, вроде Халлек, Хейстингс, Свэт, Тэйт, Денмен, Трейси, Гримвуд, Карлтон, Темпл, больше не встречаются уже в Лунной Долине.
Чем дальше, тем быстрее и неистовее сыплются имена, перескакивая со страницы на страницу и так же стремительно исчезая. Но выносливая земля остается, чтобы дать возможность и другим нацарапать на ней свои имена. Появляются имена людей, о которых я что-то смутно помню, но лично никогда не знал: