Если мы учтем все это, то история написания «Обломова» предстанет перед нами как выдающийся феномен творческой продуктивности, один из самых выдающихся за всю историю новоевропейской литературы. «Мариенбадское чудо» — так обычно именуют этот феномен литературоведы, биографы Гончарова, подчеркивая тем самым, что события лета 1857 года в жизни писателя — вещь, пограничная с чем-то сверхреальным, умонепостижимым.
Чудо на то и чудо, что оно непрестанно требует объяснений, истолкований, провоцирует на недоверие, на скептическую реакцию. Гончаров, как мы видели, сам первым начал объяснять то, что с ним произошло. Сам первым недоумевал, разводил руками, привыкал к случившемуся.
Вот его обычный мариенбадский день. Встает рано, в половине шестого. В окне его комнаты — голубая панорама Богемских гор, поросших лесами. Бодрящие струи чистейшего, свежего воздуха вливаются в окно. Где-то за горами уже поднялось солнце, но здесь его еще не видно. В комнатных сумерках все явственнее обозначается некий сгусток красок и запахов. Это букет цветов. Горничная по имени Луиза, работящая, крупная в кости женщина, ровно через день вносит в комнату новый букет и забирает привядшие цветы.
Воду нужно пить обязательно натощак. В начале седьмого он подходит к источнику и терпеливо выпивает три, а то и четыре большие полные кружки. Как считают врачи, вода наилучшим образом совершает свое благотворное действие, если человек, приняв ее, подольше будет находиться в движении. Вот он и находится в движении — час, два, три. То оббегает весь маленький, похожий скорее на село, чем на город, Мариенбад. То пойдет в горы по окрестным маршрутам — там в эти часы почти никого не встретишь. Он любит ходить помногу и иногда забредает достаточно далеко, верст аа пять. Доктор, присматривающий за ним, считает, что более трех кружек в сутки ему принимать не следует: здешние воды не только действуют на желудок и печень, но и возбуждают нервы, производят в организме излишнее волнение. И он действительно сейчас, во время утренней прогулки, слегка взволнован. Но как знать, то ли от действия вод, то ли оттого, что прогулка рано или поздно кончится, а дальше… Но будет ли дальше так же, как было с ним вчера, позавчера?..
К десяти часам, отзавтракав, он возвращается в свое жилье. Луиза знает, что сейчас к русскому господину входить нельзя ни ей, ни кому-либо из его знакомых. Но ни Луиза, ни кто другой не догадываются, что в течение ближайших четырех-пяти часов этот скрытный господин будет находиться совсем не здесь, а в окрестностях русской столицы, в некой дачной местности и, незримо примостясь на краешке парковой скамьи, он будет с неизъяснимым волнением подслушивать, о чем, сидя на этой же скамье, разговаривают двое русских — он и она…
Впрочем, иногда Иван Александрович вдруг вскочит с этого краешка скамьи и начнет носиться по своей мариенбадской комнате. Отсутствующим взглядом смотрит на букет, на раздражающе красивый вид за окном. Улыбается про себя. Хмурится слегка. Иногда как-то странно поведет рукой. Поскучнеет. Вздохнет. Снова улыбнется.
Но чаще всего он и не встает. Это
Впрочем, в письмах он, будто из суеверного опасения, старается приискать самые простецкие объяснения этим обуревающим его приступам. Тут-де воды виноваты, очень уж будоражат нервы. К водам надо прибавить то обстоятельство, что его не отвлекают никакие личные тяжбы, никакие служебные дела. Что у него строжайший режим. Что он ни разу здесь не выпил и глотка вина, а что касается водки, то о ней вообще «никто в Мариенбаде не слыхивал».
…Но вот наконец он встает из-за стола, чувствуя необычную легкость в теле и счастливую опустошенность в голове. Пора обедать, он и так грубо нарушает предписания врача. Тут все обедают с часу до двух, а теперь уже три, и он еще не принял грязевую процедуру. Пока побарахтается, как в болоте, в теплой грязи, пока отмоет страшное свое, будто дегтем вымазанное, тело в другой ванне, уже и четыре. Обедает в отеле, в компании лакеев, которые устраиваются за одним большим столом, а ему подают за отдельным маленьким. Меню и для них, и для него одинаковое. Хотя в обеде четыре блюда, а все как-то чересчур миниатюрно: несколько ложек супа, крошечная котлетка, половина цыпленка, «самого тощего, как будто и он пил мариенбадскую воду». Зелень и фрукты для лечащихся почему-то строжайше запрещены. Но кофе и чай — пожалуйста. В общем-то, обед вовсе не насыщает его досыта. По крайней мере, дать ему дополнительную энергию для работы такая пища не может.
Теперь снова прогулка часа на два. У него в Мариенбаде есть несколько знакомых из русских. Иногда он с ними прогуливается, иногда сам. Сейчас о завтрашнем можно не думать. Можно позволить себе эту послеполуденную бездумность. К тому же воздух становится густ и горяч, даже в лесу, в тени, душновато. К вечеру соберется гроза. И в голове, как ни старается он отвлечься, рассеяться мыслями, все время ощущается присутствие округлого, клубящегося, подвижного сгустка, именуемого романом… Нет, не удается и теперь быть бездумным, наоборот, на ходу думается как-то легко, удачливо, с гораздо более широким и острым охватом всего письменного пространства, чем это бывает за столом.
В Мариенбаде лечатся люди солидные, нелегкомысленные, и потому ложатся тут рано. После десяти вечера на аллеях почти никого и не встретишь.
И он тоже, как это ни смешно покажется петербургским полуночникам, ложится в десять.
И спит крепко, полно, глубоко: как-то среди ночи «была жесточайшая гроза, перебудившая всех, а я не слыхал». Совсем как шесть лет назад, когда на море в своей каюте спал и не слышал пушечной пальбы.
Крепкий сон, лечебные процедуры, режим, воздух, прогулки, атмосфера волнующей и обязывающей оторванности от друзей, от дома, — как и тогда, на фрегате, — затем свобода от службы, бодрящая непривычность новой обстановки — что же все-таки так на него подействовало? В чем ведущая причина негаданного творческого приступа? Ведь еще месяц назад «Обломов» находился буквально при смерти. По роману уже можно было заказывать панихиду. И вот Илья Ильич восстал из мертвых, прояснился во всех чертах, разросся в пышущего силой здоровяка… Или правы французы, считающие, что нужно во всем искать женщину?..
Ему сорок пять лет. Одна за другой рушатся надежды на личное счастье, на семейную жизнь. Это, конечно, уже последние надежды. Правда, отец его вторично женился в пятьдесят. Но ведь то вторично, а впервые?.. Все чаще одолевают Ивана Александровича приступы фатальной скуки. Это не мимолетная гостья, которая изредка навещает всякого человека. И не вычитанная из романтических поэм поза пресыщенного гордеца. Это та самая дремуче-серая холостяцкая скука, которая становится поперек жизни, не давая доступа к простым и простейшим радостям. В семье, в супружеском быту иногда и перебранка с супругой рассмешит и взбодрит. В семье день заполнен необходимым и необходимейшим: сердце, забывая о себе, расходуется на ласку детям, на рядовые заботы о хлебе насущном, на хлопоты о больных, на радование о здоровых. Всяко тут бывает — и солоно и горько, но только не скучно. Но Гончарову такая жизнь почему-то не дается.
Ему сорок пять. Только что отплыла, рассеялась надежда на любовь. Он садится за свой заглохший роман. Садится почти с отвращением… И вдруг!.. Как это все-таки объяснить?
Фрейдизм, по случайности или по недосмотру, не коснулся личности и творчества Гончарова (только в последние годы пробует касаться[4]). Сам творец психоаналитической кабаллы из русских авторов успел зацепить — и злобно зацепить — лишь Достоевского. Доморощенные отечественные фрейдисты также не добрались в свое время до создателя «Обломова». А между тем некоторые особенности его творчества, в частности история написания второго романа, — как будто