— А если «вау» в хорошем смысле? — серьезно уточнила Чуб.
— Тогда: «Господи, спасибо тебе!»
— О'кей.
— Не «о'кей», а «всецело с вами согласна».
— Ясно, — нетерпеливо закивала согласная. — А в промежутках-то что говорить?
— Скажи
— Монашка?
— Нет, лучше послушница.
— А какая разница?
— Монахиня уже приняла
— Bay! — восхищенно закачала косами Чуб.
Маша оценивающе сощурила правый глаз, примеряя подругу к только что придуманной ею пуританской истории.
— Перекрестись, — с сомнением попросила она.
— Креститься я умею, у меня мама в церковь ходит! — Даша гордо продемонстрировала обретенный навык.
— Синяк — ниче… Скажешь: мать-настоятельница
— Нуда?!
— Не «ну да», а «неужто». Косметику смыть!
— Ясный перец… — вздохнула Чуб.
— Не «ясный перец», а «всецело с вами согласна», в крайнем случае — «само собой разумеется». Серьгу из носа вон! Ногти остричь!
Даша с жалостью обозрела остатки роскоши на левой руке и молча вздохнула второй раз.
— Опусти глаза. Ты должна все время смотреть вниз. Черницы по сторонам не зыркают и почти никогда не смотрят в лицо собеседнику. То есть на то они и послушницы, что всем своим видом демонстрируют послушание.
Чуб громко и возмущенно зевнула и
— А зевнешь — тут же перекрести рот, чтобы нечистый в душу не залетел. Нет! Не подымай глаза! Привыкай! Кивай и соглашайся. Уже лучше! — смилостивилась суровая наставница.
— А если он,
— Так нарисуешь.
— Что?! — взмолилась к паркету Чуб. — Палка, палка, огуречик? И че он мне после этого скажет?
— А скажет что-то не то, плачь, падай в обморок, — короче, тяни время! — неожиданно твердо приказала Маша Ковалева. — Ведь непонятно — что и от кого мы должны услышать. Значит, наша задача — услышать как можно больше. И запиши на бумажке, а то забудешь: «Именем Отца моего велю: дай то, что мне должно знать».
— А ты не боишься, — неуверенно почесала нос Даша Чуб, — что наш Отец… ну, в общем, не наш Бог?
Глава восемнадцатая,
в которой Маша встречается с Мефистофелем
Зрелище было более чем необыкновенное: на фоне примитивных холмов Кирилловского за моей спиной стоял белокурый, почти белый блондин, молодой, с очень характерной головой, маленькие усики тоже почти белые. Невысокого роста, очень пропорционального сложения, одет… вот это-то в то время и могло меня более всего поразить… весь в черный бархатный костюм, в чулках, коротких панталонах и штиблетах. В общем, это был молодой венецианец с картины Тинторетто или Тициана.
Возле подъезда их никто не ждал.
Через Софиевскую, отделявшую Владимирскую, 28, где Маша рассталась с послушницей Флоровского, от Десятинной, 14 (бывшей до революции Трехсвятительской, 10), куда шла незваная гостья господина Врубеля, последняя промаршировала, словно осужденный солдат сквозь палочный строй, — хотя прохожие поглядывали на ряженую девицу не более чем с ленивым любопытством. В центре Киевского акрополя селилось немало заведений, обслуга коих щеголяла в ретро-костюмах, и ее наверняка принимали за одну из них. Но Маша, ни в одном из подобных мест не бывавшая, о сих обыкновениях не знала, и оттого страдала ужасно.
«Ничего не получится», — тоскливо подумала она, останавливаясь у чересчур новой двери с гофрированным зарешеченным стеклом, испугавшей ее двумя раззолоченными гербовыми досками:
«Меня сюда просто не пустят. Да они и закрыты! Выходной».
Совершенно уверенная в провале, Маша с грустью посмотрела на убегавший вниз Андреевский, спускавшийся к заветному тринадцатому дому, и, вздохнув, вяло толкнула дверь — «Именем Отца моего велю: дай то, что мне должно знать! Час, день, анекдот», — но та легко поддалась.
Холл подъезда был пуст и сумрачен. Впрочем, Маша, никогда не бывавшая здесь раньше не могла