Рубинштейна, но Лена Довлатова героически кинулась спасать, обжигая руки. Еще одну иностранку — «Олимпию» — подарил ему отец Донат, а тому прислал Леопольд, родственник из Бельгии, но и ее постигла схожая судьба — уже в пересылочной Вене пришедший в гости Юз Алешковский неловким движением смахнул машинку на пол. В Нью-Йорке оказалось дешевле купить новую — «Адлер», которая до сих пор стоит на его мемориальном письменном столе, чем чинить подранка. Такова природа художественного домысливания Довлатова: вместо «Континенталя», «Олимпии» и «Адлера» соло были им будто бы сыграны на старомодном, времен Очакова и покоренья Крыма, ундервуде и ультрасовременной IBM — какой контраст!
(
Ему было одиннадцать лет, когда умер Сталин, пятнадцать — в год XX съезда, двадцать три — когда сняли Хрущева и двадцать семь — когда советские танки вошли в Прагу.
Довлатов родился в эвакуации, но вырос и оформился как писатель в Ленинграде. Четвертый по величине город Европы со всей своей величественной архитектурой и богатейшей культурной мифологией, кровавой историей и вдохновеннейшим genius loci, какие когда-либо знала городская среда, созданная человеческими руками из песка и камня, — в те годы выглядел и по сути являлся глубокой провинцией. Здесь правило бессмысленное, невежественное, трусливое начальство, со времен Ленинградского дела твердо усвоившее: любая инициатива наказуема. Самый твердолобый московский чиновник на фоне своего питерского коллеги сходил за либерала, нищий москвич-гуманитарий по сравнению со своим товарищем с берегов Невы глядел богачом и франтом. Если в пафосные и знаменитые редакции, расквартированные на улице Горького, Садовом и Бульварном кольце путь был открыт далеко не всем, то в переулках первопрестольной гнездилось такое количество издательств, журналов, редакций и литагентств всяческих рангов и профилей, что каждый мог так или иначе перебиться здесь переводами, рецензиями, редактированием — непротивной литературной поденщиной.
В Ленинграде редакций наперечет, либералы в них — редкость, и те в минуты роковые осторожнее ярых охранителей. Литературная среда в целом имела стойкий серый окрас: она состояла по преимуществу из «никаких» литераторов без цвета и запаха; к ним в малом количестве прилагалось некоторое количество амбициозных неудачников, разбавляющих тоскливую однородную массу. На обочинах, в мансардах и подвалах (кочегарках) — маргиналы, и не пытавшиеся «найти свое место в жизни».
Те, кто был на несколько лет старше Довлатова (пятидесятники, которых ошибочно называют «шестидесятниками»), провели в школе сталинские годы и поступили в вузы во времена хрущевской оттепели. Удачливее этой когорты в российской истории не сыскать. Сталинские холода закалили их, сделали морозоустойчивыми и необычайно жизнеспособными. Восемь лет хрущевской оттепели они смогли использовать на полную катушку: выпустили книги, поставили спектакли, выставили картины, сняли фильмы. Это поколение Василия Шукшина, Андрея Тарковского, Василия Аксенова, Владимира Высоцкого. Несмотря на все лишения, цензурные препоны и ворох препятствий, которые им приходилось преодолевать, они так или иначе не были до конца исторгнуты системой.
Через поколение те, кого принято называть «семидесятниками», изначально и не пытались изучить подобную науку, с первых шагов осваивая «параллельное» официозу существование. Виктор Кривулин, Саша Соколов, Сергей Стратановский — эти люди были обречены на андерграунд и не удостаивали официозную систему попытками встроить себя хотя бы и на низшую ступень ее разветвленной иерархии — не из особой гордости, а из трезвого понимания обреченности усилий. Они с самого начала готовили себя либо к маргинальному существованию, либо к эмиграции.
Рожденных в начале сороковых (среди них — Сергей Довлатов и Иосиф Бродский) можно счесть «поколением промежутка»: для официальной самореализации краткосрочной оттепели им не хватило, а к подпольному существованию они в начале застоя еще не были вполне готовы. В отличие от младших братьев, они не успели приобрести навыки, но успели разжиться иллюзиями, крутые перепады давления изменчивой государственной идеологии они испытали на себе в самом неподходящем для таких испытаний возрасте — недостаточно юном, чтобы не заметить; недостаточно зрелом, чтобы суметь справиться.
После сталинской зимы в хрущевскую оттепель «дети революции», «дети войны» и их младшие братья входили очень по-разному. В середине века в России начало постепенно образовываться то, что сейчас называют гражданским обществом. Матросы торгового флота и финские туристы обеспечивали модникам Невского проспекта возможность выделиться на сером фоне соотечественников, сплошь отоваренных продукцией фабрик «Большевичка» и «Скороход». Люди эмансипировались от государства и по-разному маркировали свою отдельность от теоретически единого советского общества. В Публичке заказывали литературу из запасников — не запрещенную, но выпавшую из доступного обихода. Скупали Серебряный век, революционный авангард в богатейших тогда букинистических магазинах. Переписывали от руки «Воронежские тетради» и «Реквием». Передавали из рук в руки изданного на Западе «Доктора Живаго».
Кинотеатры периодически баловали свежими французскими и итальянскими фильмами, на театральных афишах города — то гастроли шекспировского театра, то знаменитая американская «народная опера» «Порги и Бесс». Обновлялся и отечественный кинематограф: на экраны вышли «Летят журавли», «Баллада о солдате», «Весна на Заречной улице». В Большом Драматическом — Товстоногов, в Театре Комедии — Акимов. Одну за другой сдавала позиции твердолобая цензура. Что ни месяц — сенсация: на прилавках магазинов и в толстых журналах — Иван Бунин, Марина Цветаева, Александр Грин.
Это время, когда молодая Россия знакомилась с Россией, вышедшей из лагерей и опалы. Восстанавливалась распавшаяся связь времен. «Ходили» не только к Анне Ахматовой, но и к переводчикам Татьяне Гнедич, Владимиру Петрову, Ивану Лихачеву, художнику Владимиру Стерлигову. Ленинград — это город, в котором еще существовали дореволюционные библиотеки и реальные персонажи литературы Серебряного века. Носители дореволюционного русского языка, хороших манер, люди, которые видели Европу. Языковой пуризм и воспитанность Довлатова невозможно себе представить без влияния этого круга.
В это время Довлатов становится заметным городским персонажем. Довлатов-первокурсник — огромного роста брюнет, похожий на популярного актера Омара Шарифа. Его можно встретить в компании молодых гениев, на Невском проспекте и в популярном тогда ресторане «Восточный». В этой же компании вращается знаменитая городская красавица и умница Ася Пекуровская.
Кумиры молодых ленинградских интеллектуалов — У. Фолкнер, Дж. Дэвид Сэлинджер, Э. М. Ремарк и, конечно, Э. Хемингуэй, чьи книги стали вновь, после долгого перерыва, переводиться и издаваться в Союзе. Портрет «старика Хэма» можно было бы назвать масонским знаком читающей интеллигенции, если бы его нельзя было встретить везде и всюду: и в домах искушенных книгочеев, и у тех, кто имел самое приблизительное представление о литературе. Для советского читателя того времени Хемингуэй оказался роднее и ближе, чем для американской публики. Может быть, нашей реальности больше соответствовала его литература о «потерянном поколении», а злачные места из «Фиесты» слишком напоминали ленинградское богемное шатание по городу шестидесятых годов.
Глава 2
1958–1962
Действующие лица:
Дмитрий Николаевич Дмитриев, школьный друг Сергея Довлатова
Ирина Андреевна Балай, актриса
Вера Викторовна Сомина, театровед
Марианна Леонидовна Бершадская, профессор филологического факультета СПбГУ