тогда.
Мистер Бильдербах рассердился: в гортанном клокотании немецких слов отчетливо прозвучало
И все же дело совсем не в этом. Не только в этом, по крайней мере, — ведь она когда?нибудь станет старше. Мистер Бильдербах это понимал, да и сам мистер Лафковиц не имел этого в виду.
В ее снах огромное лицо мистера Бильдербаха всегда оказывалось в центре вращающегося круга. Нижняя губа плавно выпячивалась, вены на висках упорно бились.
Но иногда перед сном в голове отчетливо всплывала другая ясная картинка: вот она тянет вниз чулок, безуспешно пытаясь спрятать в ботинок дырку. «Бенхен, Бенхен!» После чего из тумбочки миссис Бильдербах извлекается корзинка с нитками, и ей показывают, как нужно штопать, не стягивая материю в грубый комок.
Или выпускной вечер в восьмом классе.
— Что ты наденешь? — спросила миссис Бильдербах воскресным утром за завтраком, когда она рассказала им о репетиции школьного парада.
— Кузина сказала, что даст вечернее платье с прошлого года.
— Эх, Бенхен! — воскликнул он, вертя в тяжелых руках чашку с кофе, а глаза его смеялись из сеточки морщин. — Я, кажется, знаю, чего хочет наша Бенхен…
Он настаивал. Он не поверил, когда она принялась доказывать, будто платье ее нисколечко не волнует.
— Анна, смотри, — объявил он, швырнул на другой конец стола салфетку и засеменил по комнате, виляя бедрами и строя глазки из?под роговой оправы.
В следующую субботу после урока он повел ее в центральный магазин. Толстые пальцы перебирали прозрачные кружева и шуршащую тафту, что перед ними разворачивали продавщицы. Он прикладывал материю к ее лицу, склонял голову набок, и наконец остановился на розовом. Не забыл и про туфли. Больше всего ему понравились белые детские лодочки. Они показались ей похожими на тапки, в которых ходят старушки, а бирка с красным крестом внутри напоминала о благотворительном обществе. Но это неважно. Когда миссис Бильдербах раскроила ткань и стала примерять ее на Фрэнсис, скалывая куски материи булавками, он прервал урок и, понаблюдав некоторое время, предложил пришить к подолу и горловине оборки, а на плече сделать модную розетку. Музыка тогда шла хорошо. А платья и школьные праздники не имели никакого значения.
Ничего не имело значения, кроме игры; музыка должна звучать так, как должна: извлечь все, что в ней спрятано, заниматься, заниматься, играть так, чтобы с лица мистера Бильдербаха сошло напряжение. Вложить в музыку все, что умели Майра Хесс[5] Иегуди Менухин — и даже Хайми!
Что же с ней случилось четыре месяца назад? Звуки стали выскакивать из?под пальцев гладкими и мертвыми. Переходный возраст, думала она. Дети часто подают надежды — и работают, и работают до тех пор, пока малейшая ерунда не начинает доводить их до слез — как ее, — рвутся из последних сил, стремясь выразить то, что внутри, это томление — и вдруг происходит странное… Но только не с ней! Она будет как Хайми. Она должна. Она…
Когда?то в ней это было — совершенно точно. Такое невозможно потерять.
Сегодня мистер Бильдербах против обыкновения не пошел провожать мистера Лафковица до дверей. Он остался сидеть за роялем, мягко и рассеянно нажимая на единственную клавишу. Прислушиваясь, Фрэнсис наблюдала, как скрипач обматывает землистую шею шарфом.
— Хорошая фотография, — сказала она, собирая ноты. — Я получила от Хайми письмо два месяца назад — он пишет, что слушает Шнабеля[6]и Хубермана, еще о Карнеги–холле, и что его водили обедать в «Русскую чайную».
Чтобы оттянуть переход в студию, она дождалась, пока мистер Лафковиц оденется и распахнет дверь. С улицы в дом ворвался морозный ветер. Уже темнело, и воздух сочился желтоватым светом зимних сумерек. Дверные петли скрипнули и смолкли, в доме сразу стало темнее и тише — она не помнила раньше такой тишины.
Она вошла в студию. В тишине мистер Бильдербах поднялся от рояля и стал смотреть, как усаживается она.
— Ну что ж, Бенхен, — сказал он, — сегодня мы начинаем все заново. С самого начала. Последние месяцы забудь.
Вид у него был такой, словно он разыгрывал сцену из фильма. Он качался с пятки на носок, потирал руки и даже улыбался удовлетворенно — как в кино. Затем, неожиданно резко его манера изменилась. Тяжело ссутулившись, он перебирал пачку нот, которые она принесла с собой.
— Бах — нет, пока рано, — бормотал он. — Бетховен? Да. «Соната с вариациями. Опус 26».
Клавиши притягивали ее — жесткие, белые, будто мертвые.
— Подожди, — сказал он. Он стоял в изгибе рояля, опираясь на крышку руками и смотрел на Фрэнсис. — Сегодня мне нужна особая игра. Вот соната Бетховена. Первая, над которой ты работала. Каждая нота под контролем — технически; ты не должна думать ни о чем, кроме музыки. Сейчас только музыка. Вот что я хочу тебе сказать.
Он зашелестел страницами и нашел нужную. Затем оттащил учительский стул на середину комнаты, развернул его и уселся, обхватив ногами спинку.
Почему?то раньше такая поза мистера Бильдербаха особенно хорошо влияла на ее игру. Но сегодня она видела его краем глаза, и это мешало. Он сидел, жестко подавшись вперед — напряжены даже ноги. Тяжелый нотный сборник ненадежно покачивался на спинке стула.
— Начинаем, — сказал он, бросив на нее властный взгляд.
Руки повисли над клавишами, потом упали вниз. Первые ноты прозвучали слишком громко, следующие за ними фразы — сухо.
Его рука требовательно рванулась от нотных листов.
— Стоп! Подумай, что ты играешь. Что там написано?
-- A–анданте
— Прекрасно. Так не тащи его в адажио. И глубже нажимай на клавиши. Не хватай с поверхности. Грациозное, звучное анданте
Она начала заново. Ее руки, казалось, двигались отдельно от звучавшей в ней музыки.
— Послушай, — прервал он игру. — Какая из вариаций доминирует в пьесе?
— Траурная.
— Так подготовься. Это анданте — а не салонная чушь, которую ты сейчас играешь. Начни мягко, пиано, и доведи почти до арпеджио. Мягко и драматично. А вот здесь — здесь написано дольче, значит контр–тема должна запеть. Ты же все знаешь. Мы это давно и подробно разбирали. Играй. Постарайся понять, что чувствовал Бетховен, когда он это писал. Сдержанная трагедия.
Она не могла отвести глаз от его рук. Они неуверенно легли на ноты — готовые к запрету, готовые взлететь, стоит ей начать игру. Сверкнет кольцо, и она покорно замрет.
— Мистер Бильдербах… может быть, если вы… если я сыграю все без остановок, у меня получится лучше?
— Хорошо, я не буду перебивать, — сказал он.
Побледнев, она слишком низко склонилась над клавишами. Она сыграла всю первую часть и, ободренная его кивком, принялась за вторую. Игра казалась достаточно благозвучной, но фразы соскакивали с пальцев, не успевала она вложить в них смысл, который ощущала внутри.
Когда она доиграла до конца, он поднял голову от нот и заговорил с равнодушной прямолинейностью: