горящих развалин. Утром полная жизни, деревня теперь словно вымерла, и только на одном из поворотов чья-то жалкая фигура метнулась от тяжёлой массы людей и лошадей. По площади, где мы сдержали храпевших и мокрых коней, стреляли австрийцы. Граната большого калибра грохнула в одно из окон костёла и обвалила стену. Посыпались кирпичи, и из чёрного пролома вырвался жёлтый клуб дыма.
Перед глазами, как в калейдоскопе, мелькали отдельные картины, на которые в тот момент я не обращал внимания, но потом они всплывали в памяти и оставались в ней навсегда. Вот у сваленных на землю сломанных ворот один из горцев перевязывает товарища. Раненый, оскалив белые зубы, держит поводья обоих коней. Широкий бинт неумело ложится на голову, и из-под него по тощим впалым щекам и острой бородке текут ручьи крови. Впоследствии на перевязочном пункте я узнал этого горца. Он уже без сознания лежал на холодном каменном полу и что-то бормотал размеренно и безостановочно, махая в воздухе зажатым в кулак концом простыни.
Спешившись, сотня расположилась вдоль площади, ожидая дальнейших распоряжений. В промежутках между хатами то и дело чиркали в воздухе пули, заставляя невольно нагибать голову. С громким топотом из-за угла вынесся конный ординарец, держа в вытянутой руке над головой белый конвертик. Поскакав к командиру сотни, он сошёл с коня и подал приказание. «По ко-оням!» − раздался голос хорунжего. На рысях выйдя из деревни в уже знакомое поле, с которого нёсся нам навстречу беспрерывный рокот ружейной и орудийной стрельбы, О. остановил сотню и, вырвав из ножен шашку, скомандовал хриплым голосом: «Пики к бою… шашки вон!» Нахмурились и побледнели лица, заколотилось сердце. «Вправо по полю… в лаву, рысью марш!» Заколебалась и двинулась сотня, раздвигаясь на ходу в ломаную линию. Зашумела под копытами кукуруза и жнивьё, навстречу засвистел ветер и запели пули.
Впереди слева направо сверкнула шашка хорунжего. Забарабанили по лошадиным телам удары плетей, и мой вороной, дрогнув всем телом, заложил уши, набирая с каждой секундой скорости. На несколько минут наша неожиданная атака ошеломила залёгших перед деревней австрийцев, и стрельба на некоторое время прекратилась. Не успели мы проскакать и сотни сажен, как навстречу длинными очередями захлебнулись и затакали сразу несколько пулемётов. Над головами злобными ведьмами завыли тысячи пуль. Шея вороного сразу вспотела, и он запрял ушами. «Высоко взяли», − мелькнула невольная мысль. Но словно отгадав её, австрийские пулемётчики, лежавшие за серыми щитками пулемётов где-то в неясном далеке, взяли прицел «с упреждением» и резанули пулемётными струями под самыми копытами. Промелькнула лужа, в которой смачно чмокали и шипели накалённые в полёте пули, брызгая в лицо тёплой грязью. С колотящимся на всё поле сердцем я почти лёг на остро пахнущую потом шею вороного. Навстречу неслась зелёная грядка межи, за которой виднелась цепь голубоватых фигурок. За спиной охала и гудела земля от дружного топота сотни, десятки лошадиных всхрапов вздыхали и хрипели сзади. Железный скрежет и вой осколков наполняли воздух, пулемётный огонь обращался в сплошной гул. В этом аду, казалось, не могло остаться ничего живого. Два или три раза горячая волна разрыва качала меня в седле. Внезапно гул в воздухе сразу оборвался, и перед глазами взметнулось огненное зарево, на фоне которого передо мной поднялась голова и шея вставшего на дыбы вороного. От сокрушительного удара задрожала земля, и я перестал чувствовать под собой коня и… самого себя.
Оглушённый падением, я приподнялся и огляделся. Сверху чёрным дождём сыпались комья земли и вывернутые корневища трав. Конь лежал в десяти шагах сзади; шея его, закиданная землей, была неподвижна, и только задние ноги и мокрый от пота круп дрожали мелкой дрожью. Со странным безразличием я смотрел на то, как на месте головы вороного по земле расплывалась красная, пузырившаяся посередине лужа. Кругом как будто никого не было, но в ушах стоял ровный непрекращающийся гул. Повернув голову назад, я в недоумении решал вопрос, куда девалась сотня, как вдруг острая боль в ноге и груди заставила закружиться землю в тошном и чёрном вихре.
«Юго-Западный фронт» − большими белыми буквами стояла надпись по зелёному полю вагонов санитарного поезда, который, мягко постукивая колёсами, вёз меня с фронта «вглубь России», как было обозначено в эвакуационном свидетельстве. Вагон тихо покачивался, и перестук колёс был убаюкивающе сонлив и уютен. От фонаря до половины вагона лежала жёлтая полоска света. Было так удобно и хорошо лежать на мягкой койке, вытянувшись во весь рост, не шевелясь и не двигая ногами, три месяца подряд днём и ночью согнутых в стременах. Лежать, не чувствуя за собой никаких обязанностей, никакой ответственности, зная, что надолго ушли от тебя опасность и смерть, постоянно, как дамоклов меч, висевшие столько времени над головой. Приятно было вслушиваться в разговор колёс, зная, что с каждым их оборотом всё дальше и дальше отходит опостылевший фронт, покинутый на законном основании и с чистой совестью, с сознанием исполненного долга.
Я лежал, наслаждаясь, вслушиваясь в эту успокоительную музыку, радуясь телом и душой заслуженному отдыху и возвращению в родные места. С лёгким стыдом вспоминал, как в передовом госпитале сестра, несмотря на протесты, выкупала меня в тёплой ванне, и теперь, чистый и довольный, я радовался свежему постельному белью, испытывая ощущение, будто снял с себя грязную и кровавую оболочку и принял снова участие в нормальной человеческой жизни. Эта удовлетворённая радость мало нарушалась даже давившей в груди и ноге болью, моментами выжимавшей невольные слёзы, которых я по своей молодости очень стыдился.
Шрапнельный стакан, снёсший голову моему покойному вороному, воздушной волной ушиб мне грудь. Кроме того, при падении я порвал связки в правом колене. Контузия отразилась на слухе, так что первую неделю после неё я постоянно слышал гул, который поначалу принимал за дальнюю артиллерийскую стрельбу, пока не выехал из прифронтовой полосы. Иллюзия этой стрельбы была тем более вероятна, что в 1915 году над намокшей в крови Галиции день и ночь повсюду уныло погромыхивали орудия. Теперь, лёжа на койке санитарного поезда, я мысленно ещё раз переживал недавнее прошлое.
После контузии я был поднят всадниками Татарского полка, так как вестовой мой Чертоев тоже пропал во время атаки, не то раненым, не то убитым. Атака эта кончилась неудачей по вине командира сотни, который начал её со слишком большого расстояния, и кони вымотались раньше решительного удара. К вечеру в полковой околоток, где я лежал, явился и пропавший Ахмет, у которого была ранена лошадь и он, не желая её бросать, остался в деревне с пехотой. Кабардинец его, тем не менее, издох, и он вернулся в полк пешим. В этот неудачный для нас день 29 октября 1915 года мы не только были оба ранены, но и, кроме того, я потерял убитыми обеих своих лошадей.
В офицерском вагоне нас оказалось всего трое: раненный в руку поручик, ходивший на ногах, я и другой «лежачий», пожилой пехотный капитан, раненный той же самой пулей в обе ноги, но не опасно, а в «говядину», как нам сообщил ходивший за ним денщик. Капитан этот оказался того самого Свирского полка, который вывел нас в Петликовцах из скверного положения и был ранен со мной в одном бою. Он видел нашу атаку и выразился, что она была сделана «очень лихо, но и очень… глупо». Капитан был весёлым и словоохотливым человеком и подсмеивался надо мною, рассказывал сёстрам и врачам всевозможные небылицы о «Дикой дивизии», которые обычно рассказывали на фронте с лёгкой руки бульварного писателя Брешко-Брешковского, как-то раз гостившего у нас в дивизии и в благодарность написавшего о ней целую фантастическую книгу.
Чем ближе подвигался в Россию наш поезд, тем становилось холоднее. Холодно было и в вагоне, тем более что он был самого странного устройства: при выгрузке раненых на станции у него откидывается одна из продольных стен прямо на платформу. Для тех, кто выгружает, это может быть и очень удобно, для нас же, которые продолжали в вагоне находиться, эта система была крайне неприятна. Кроме того, что мороз врывался к вам на койку, было неловко служить бесплатным зрелищем для праздной публики, рассматривающей вас в упор. По этому случаю я вспомнил, что при перевозке меня на телеге к поезду в одной из деревень какая-то бесцеремонная морда нагнулась и дышала мне в рот чесноком до тех пор, пока я, не в силах двинуть руками, плюнул ей в глаза.
Молодой доктор, сопровождающий поезд, веселил нас, показывая по секрету от сестёр свой портсигар, в котором в секретном отделении имелась совершенно неприличная двигавшаяся группа. Он уверял нас, что по прибытии в Киев каждого из нас отправят на излечение, куда мы захотим. Это было очень заманчиво, так как выпавший снег манил меня в деревню на охоту.
В Киеве в поезд явились чины эвакуационной комиссии, которые действительно разрешили мне ехать в Курск, куда я просился. Из Киева я послал телеграмму отцу о своей контузии и приезде. Уже в пути на другой день в поезде была получена ответная телеграмма, что меня ждут в лазарете курского дворянского собрания. Мимо родного Черемисиново пришлось проехать ночью, да оно и было лучше, не так