капитана корабля, согласованному с министром). Люкс был двухкомнатным, не с иллюминаторами, как остальные каюты на нижних палубах, а с огромными окнами, зеркалами, коврами, люстрами, хрустальными бокалами и т. д. и т. п.
— Поневоле возникает ассоциация… — сказал я, слегка придавленный роскошью, которую прежде видел только в кино. — С «Титаником».
— Типун тебе на язык, — бросила через плечо тёща, раскладывающая вещи, склянки, тюбики по полочкам…
Вышли из Мраморного моря через пролив Дарданеллы и оказались в Эгейском море. Было уже темно. По правому борту остался остров Лемнос, место свадьбы Диониса с Ариадной, по левому — Лесбос, прославленный в веках фиалкокудрой Сапфо. Это была уже Эллада.
Поздно вечером, отметив с Еленой в нашей каюте отплытие и День взятия Бастилии (она как-никак училась во французской спецшколе, а «Столичную» я предусмотрительно захватил из Москвы), мы спустились в «Орион» потанцевать. Там было накурено, оглушительно, упоительно. Веселилась за бутылкой вина компания французов человек из семи. Вслушавшись, Лена поняла, что они отмечают свой национальный праздник. И нам было весело, хоть мы и не заказывали ничего в этом ночном валютном баре. Около двенадцати заглянул на минутку Михаил Александрович — в приталенном пиджаке в крупную чёрно-белую клетку, с позолоченными пуговицами.
— Пиджак, пап, офигенный! — оценила Лена, успев сунуть мне между пальцев свою зажжённую сигарету. — А почему раньше я его не видела?
— Нравится? — довольно улыбался Ульянов, напружинивая плечи, обтянутые материей с отливом. — Сюрприз.
— На тебя так смотрят… как в Москве. А ведь здесь, кроме нас и команды, никого, кажется, нет из наших, советских. Неужели они все тебя знают?!
— Ни одна собака меня тут не знает. Просто пиджачок нравится. Вы, ребята, тут долго не засиживайтесь.
— Я уже не маленькая, пап! — фыркнула жена. И пояснила, когда отец ушёл: — Он привык к тому, что, где бы и с кем бы я ни была, ровно в десять — как штык. Пока я не приду, не ляжет спать.
Для неё Ульянов всегда был больше, чем отец. Она всю свою жизнь «делала и мерила по Ульянову», под Ульяновым себя «чистила», как поэт Маяковский под другим Ульяновым — Лениным.
— А с какого возраста ты его помнишь? — заинтересовался я.
— С маленького… В чём это выражалось, я точно не помню, но почему-то я всегда была уверена, что отец меня обожает. Я же тебе говорила, отец всегда всё прощал и всегда был на моей стороне. Смутные какие-то воспоминания… Он тогда очень много снимался, был в этих длительных, бесконечных командировках, и у меня осталось ощущение, что мы всё время его ждали: когда вернётся папа? Мы ездили с мамой отдыхать на Чёрное море, подолгу там жили, у артистов ведь отпуск длинный, два месяца, а то и больше, и я ждала, ждала… Когда же, наконец, он приезжал, было что-то фантастическое, сказочное!..
— А каким он был на отдыхе?
— Таким же, как здесь. Хорошо помню, как мы всей семьёй отдыхали в Крыму в Нижней Ореанде, в санатории ЦК КПСС, через забор от дачи Брежнева. Санаторий был наикрутейший в Советском Союзе, совсем закрытый. А папа тогда стал членом Ревизионной комиссии ЦК партии и ему выделяли туда путёвки. И там была устоявшаяся партийная манера поведения, совсем непонятная для меня, подростка.
— Все похлопывали друг друга по плечу и называли партайгеноссе?
— Что-то в этом роде. Все степенно, вальяжно прогуливались под ручку с законными жёнами по идеально ухоженным аллейкам, вокруг клумб, по набережной, в столовую приходили в костюмах и платьях, не то что на простых курортах — в плавках и растянутых майках… Несколько дней я купалась, загорала, а в этой партийной атмосфере хоть и было мне не совсем комфортно, но особенно по этому поводу я не заморачивалась. И вдруг отец меня позвал и говорит: «Знаешь, Лена, здесь надо вести себя по-другому. Идёшь ты, к примеру, по аллейке на пляж или с пляжа, а навстречу тебе мужчина, женщина или пара. Ты обязательно должна улыбнуться и сказать: „Добрый день!“ или „Добрый вечер!“, а если поинтересуются, тёплая ли сегодня вода, или ещё что-нибудь спросят, очень любезно ответить». — «Да зачем это надо? — не понимала я. — Я никого здесь не знаю!» — «Неважно, — отвечал отец. — Зато тебя все знают». И там у нас родилась семейная такая поговорка — «Улыбка номер шесть».
— Почему шесть, а не восемь или три?
— Не знаю. Но означало это неестественную, вымученную улыбку. И потом эта поговорка осталась у нас с ним как пароль. Когда я спрашивала: пап, как дела, а он улыбался, как тогда, в цековском санатории, я говорила: «Ага, понятно, улыбка номер шесть», понимая, что не всё у него слава Богу.
— А всё-таки скажи честно: тебе когда-нибудь мешал тот факт, что ты дочь Ульянова?
— Мешал. С одной стороны, можно было пользоваться именем отца при походе в ресторан Дома актёра или Дома кино, что, естественно, я делала неоднократно. Или при доставании каких-то дефицитных продуктов с заднего хода «Елисеевского» или путёвок в театральный или киношный Дом творчества. Но с другой стороны, все смотрели на меня всегда не как на полноценного человека, а как на придаток к имени отца. И отношение нередко было эдаким пренебрежительно-презрительным. А для отца важно было, чтобы я выросла не просто его дочерью, а самостоятельной единицей. Чтобы не только сама могла себя обеспечивать, но и состоялась как личность. Так он меня и воспитывал. И в общем-то, воспитал — в чём-то даже до гипертрофированного чувства собственного достоинства и полноценности. А в детстве я была оторвой. Полной лоботряской. В конце уже, в десятом классе, из двенадцатой французской спецшколы перешла в школу рабочей молодёжи, сто двадцать седьмую ШРМ, знаменитую. Она находилась на улице Горького, за гостиницей «Минск», и славилась по всей Москве тем, что писатели, художники, актёры отдавали туда своих детей.
— Что, не тянули в обычных школах?
— Школа рабочей молодёжи подразумевала то, что нужно было где-то работать, потому учились три раза в неделю по несколько часов, а в субботу сдавали как бы зачёты. Такой режим оставлял кучу свободного времени, которое в одиннадцатом классе требовалось для занятий с репетиторами и вообще для подготовки в институт. Это во-первых. А во-вторых, там была очень демократичная директриса, Агриппина Семёновна, как сейчас помню, чрезвычайно любившая творческую интеллигенцию и дававшая детям возможность заработать аттестат.
— Как это «заработать»?
— Так. Например, у меня, троечницы, аттестат вышел на все пять! Причём без особого напряга. Единственное, что я делала активно — так это рисовала плакаты.
— «Да здравствует КПСС!»?
— Нет, для кабинета химии, например, по истории… А за это мне ставили пятёрки и по всем остальным предметам. И это было почти официально: кто чем умел, тем и зарабатывал, только не учёбой.
— Класс! А как отец относился к такой учёбе?
— Он на съёмках был беспрерывно, на репетициях и не особенно вникал. Пятёркам моим, правда, радовался. Со мной в классе Антон Табаков учился. Женя Лунгин, младший брат Паши Лунгина, Саня Васильев, Толя Мукасей… Весело мы тогда жили! С Антошкой Табаковым и Денисом Евстигнеевым, сыном Евгения Евстигнеева и Галины Волчек, организовали «Клан детей знаменитых родителей» и постоянно мотались по всяким творческим домам — Дом кино, ВТО, Домжур, ЦДЛ Маленький шустрый Антошка, «цыплёнок табака», как мы его называли, громадный Денис и я посреди них, длинная и тощая. Нас все знали, всюду пускали… Короче, золотой человек Агриппина Семёновна! Я даже экзамены выпускные не сдавала. У меня накануне вдруг обнаружили «страшное заболевание»: вегетососудистую дистонию. Пятёрки по всем предметам поставили — да и дело с концом.
— И что, все из той замечательной школы выходили круглыми отличниками?
— Практически. И тогда, кстати, мне совершенно не мешало то, что я дочь Ульянова. Началось позже. Когда я сознательно вырвалась из привычной актёрской среды и попала в чужую, пойдя по художественной стезе и пытаясь сделать себе самостоятельное имя. У них был свой клан — в редакциях журналов, в издательствах… Я рано начала работать, ещё учась в институте, но долго еще ощущала себя