задушевный друг поэта Евгений Иванов: «Мне было года 22, 23. Душа моя шла тогда, если можно так выразиться, под знаком Девы (один из двенадцати знаков Зодиака); в ней была жажда воочию увидеть того, кому бы сердце мое молвило “вот он”; искание острое, жгучее, связанное со склонностью к обожению и обожанию… не поняв, что связано с молодым и роковым знаком Девы, можно ли понять Ал. Ал. Блока?» Не поняв, что было связано с роковым знаком Девы и для Есенина, рожденного, как и Блок, со склонностью к «обожению» и «обожанию», мы не почувствуем и той остроты, с какой переживает он боль разлада с увиденной «воочию» действительностью, тем более что описанная Евгением Ивановым ситуация применительно к Есенину «значна» вдвойне, поскольку он родился 21 сентября по старому стилю, то есть буквально «под знаком Девы»:

Ей, Господи,

Царю мой!

Дьяволы на руках

Укачали землю.

Снова пришествию Его

Поднят крест.

Снова раздирается небо.

……

Лестница к саду твоему

Без приступок.

Как взойду, как поднимусь по ней

С кровью на отцах и братьях?

«Пришествие», октябрь 1917

Есенин, конечно, бодрится («О, верю, верю…»), но когда «раскол» (и надрыв) между желанием «обожить» новый мир и неподвластной уму душой, которая ну никак не склоняется к его» обожанию», становится невыносимо жгучим, вновь возникает навязчивая мысль о бегстве – уходе из этой «грустной жизни»: «С земли на незримую сушу Отчалить и мне суждено». («Пантократор», февраль 1919 года). «Незримая суша» – это и миражный град будущего («Обещаю вам град Инонию…»), и прообраз «отчего рая», и отраженное в зеркале неба видение Голубой Руси, той, что миновала здесь, на земле. Термин «Русь уходящая» появится позднее, когда Есенин впустит в свой поэтический мир «разворошенный бурей быт». В маленьких поэмах он «пользует» иную, как бы отпочковавшуюся от «корабля звезды» фигуральность – «отчалившая»: «Не ты ль так плачешь в небе, отчалившая Русь»? На земле все новое, даже боги, а в его поэмах библейские и евангельские персонажи все те же – такие, как на дедовских простодушных иконах («Свет от розовой иконы на златых моих ресницах»):

С дудкой пастушеской в ивах

Бродит апостол Андрей.

И полная боли и гнева,

Там, на окрайне села,

Мати пречистая дева

Розгой стегает осла.

Голубую Русь «Радуницы» Есенин недаром сдвинул на «окрайну» родного села. В соседстве с «Яром», на неприязненный или равнодушный взгляд, допустим, ахматовский, она не очень-то отличалась от импровизаций и фантазий в псевдорусском стиле, поощряемых коронованными учредителями Общества возрождения русской народной культуры. А это не только распускало неприятные для репутации автора Голубой утопии суждения и слухи, но и сковывало творческое воображение. Зато теперь, когда прежняя земля миновала и ее рисункам в новой грубой реальности нет места, он волен собирать их в душу-суму, чтобы дать им вечную жизнь «через строго высчитанную сумму образов». «Высчитанную» так, чтобы и его поэмы, как русский бытовой орнамент, имели бы «не простой характер узорочья», а представляли собой «весьма сложную и весьма глубокую орнаментичную эпопею с чудесным переплетением духа и знаков». Подводя итоги в 1924 -м, поэт скажет: «Но все ж я счастлив. В сонме бурь Неповторимые я вынес впечатленья. Вихрь нарядил мою судьбу В золототканое цветенье». «Золототканое цветенье» – самое короткое, но и самое точное определение поэтики орнаментальных поэм, так ярко и прихотливо «расцвел» здесь уникальный дар Есенина, дар образного воображения. Еще до того как была написана первая главка поэмного цикла («Товарищ», март 1917 года), он создал одно из самых известных своих стихотворений – «Разбуди меня завтра рано…» Это и вступление к задуманной книге, и программа заявочного «проекта», и отклик на Февральскую революцию:

Разбуди меня завтра рано,

О моя терпеливая мать!

Я пойду за дорожным курганом

Дорогого гостя встречать.

Я сегодня увидел в пуще

След широких колес на лугу.

Треплет ветер под облачной кущей

Золотую его дугу.

На рассвете он завтра промчится,

Шапку-месяц пригнув под кустом,

И игриво взмахнет кобылица

Над равниною красным хвостом.

Разбуди меня завтра рано,

Засвети в нашей горнице свет.

Говорят, что я скоро стану

Знаменитый русский поэт.

Конь, по Есенину, – «знак духовного устремления» мужицкой России, а в данном контексте – еще и знак направления его собственного творческого пути. Иносказания подобного типа Есенин называл корабельными: «Корабельный образ есть уловление в каком-нибудь предмете или существе струения, где заставочный образ (собственно метафора, то есть “уподобление одного предмета другому”. – А. М. ) плывет, как ладья по воде». Образ дорогого гостя, несущего автору весть о том, что он скоро станет знаменитым, здесь и впрямь словно и плывет, и струится. Исходная фигуральность неуследимо перетекает в другую, смежную, в результате чего и конь (краснохвостая кобылица), и колесница Вестника с золотой дугой, и сам Вестник (дорогой гость) сливаются не сливаясь в предчувствие счастливой перемены участи. И это именно предчувствие, а не реально, в быту, свершившийся факт, то есть состояние, когда невозможно провести черту между воображаемым и действительным, очевидным и невероятным. Взять хотя бы образ рождающейся в «сонме бурь» иной страны и стольного ее града. Как и положено мужицкой республике, названной по имени ее первограда Инонией, она прямо-таки тонет в «море хлеба». Но этот среброзлачный урожай – столько же хлеб насущный, сколько и пища духовная, а вдобавок и чуть ли не подобие Ноева ковчега, то есть та генетическая праматерия («неизреченная животность»), которой суждено дать начало новой жизни – и растительной, и животной, и духовной. Из зерна вылупляются птицы. Из зерна, как из улья, вылетают пчелы, чтобы «пчелиным голосом озлатонивить мрак». Чудесное зерно, в мировом пожаре горящее, но не сгорающее, – еще и хранилище памяти веков. Информация передается по цепочке: звезда – птица – яйцо – зерно – слово. Эти изначальные праслова и прапредметы связаны «потайственным» родством. Звезда может слететь в кусты малиновкой, слово способно и проклевываться из сердца самого себя птенцом, и прорастать, как пшеница: «Мудростью пухнет слово, вязью колося поля». «Вычерпав», казалось бы, почти до дна фигуральный потенциал колосяного мотива, Есенин, не останавливая, не прерывая его струения, вплетает в движущийся узор новую струящуюся, корабельную фигуральность. В стране, утонувшей в копнах лунного хлеба, восходящее солнце не может не отелиться красным телком («Отелившееся небо Лижет красного телка»), а отелившись, не обернуться «Телицей-Русью»: «Перед воротами в рай Я стучусь: Звездами спеленай Телицу – Русь». А там, где каждая существенность еще и строго согласована с соседней, эстетически неизбежны и небесное молоко («С небес через красные сети дождит молоко»), и явление народу «коровьего» бога: «По-иному над нашей выгибью Вспух незримой коровой бог». В незримом присутствии коровьего бога колосья начинают вести себя как телята, у которых режутся рожки: «Прободят голубое темя Колосья твоих хлебов». В стране Инонии бодаются даже звезды: «Я иное постиг учение Прободающих вечность звезд». В заметке о романе Андрея Белого «Котик Летаев» Есенин так охарактеризовал присущий истинному поэту способ «соображения понятий»: «Суть не в фокусе преображения предметов, не в жесте слов, а в том самом уловлении, в котором если видишь ночью во сне кисель, то утром встаешь с мокрыми сладкими губами от его сока». Врожденное умение уловить словом почти неуловимое («то, о чем мы мыслим… тенями мыслей») и позволяло Есенину, возводя рискованно сложные построения («На крепких сгибах воздетых рук Возводит церкви строитель звук»), не опасаться, что они рухнут от аллегорических перегрузок. А легкокасательность связей между вещами и явлениями, на обыденный взгляд, очень далекими, не мешает, а помогает-способствует витальным его имажам колоситься, ветвиться, прорастать, сращивая поэмы, превращая их в орнаментальную эпопею, где так же, как и в народном орнаменте, с торжественностью музыки переплетаются колосья, деревья, звери, предметы крестьянского обихода…

И вот какой момент нельзя не учитывать, если мы хотим понять, почему Есенин считал цикл своих маленьких лирических поэм орнаментичной эпопеей. По мере расширения территории, запаленной яростью мужицкого бунта (в 1917-м – за землю и волю, с началом «продразверстки» – «за налоги на крестьянский труд»), полифонизируется и художественное пространство его лирического дневника. И если внимательно вслушаться, именно вслушаться, начинаешь «чуять», что у каждого «голоса», вплетенного в «золототканое цветенье», даже если это голос человека из хора, свой особый распев, своя правда и свое понимание происходящего. Буйствует Пантократор: (в книге пророка Иеремии, которому Есенин посвятил «Инонию», есть предсказание о нашествии на город, который должен быть «наказан», ибо в нем «всяческое угнетение», некоего сильного народа («пантократора»):

Тысчи лет те же звезды славятся,

Тем же медом струится плоть.

Не молиться Тебе, а лаяться

Научил ты меня, Господь.

Ликует юный Партиец, его вера в светлое будущее проста, как мычание:

Небо – как колокол,

Месяц – язык,

Мать моя родина,

Я – большевик.

«Иорданская

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату