скомкал газету и поплелся к Устинову. Георгий Феофанович сидел за столом. Свежая «Советская газета» была развернута на том самом месте. Увидев Есенина, он медленно поднялся и пошел на него…
Он пошел так, как дед Федор на Сашку, когда тот чуть было не утопил его внука. Сашка, держа на руках перепуганного племянника, стоял в дверях и со смехом рассказывал, как все случилось. Дед, двинув стулом, встал и пошел. Сашка, разжав руки, попятился в сени… Но Титов шел молча, тараном, а Устинов орал как бешеный:
– Своими руками задушу! Пристрелю! Кондитерская солнц? Кондитер хренов…
– Да успокойся ты, Жорка. Вот и Рюрик говорит: кондитер твой Мариенгоф. Благополучный кондитер. Это я во всем виноват, не сказал, откуда бумага.
Устинов как-то сразу обмяк, но через минуту стал прежним. И уже прежним твердым партийным голосом отчеканил:
– Завязывать надо с этой коммуной. Утром зашел, тебя думал застать – мамаево побоище. В ряд лежат, до сих пор не протрезвились. Питейный дом, а не рабочая комната. И все незнакомые. Забирай свой багаж и в «Люкс» возвращайся. Твоя тетя Лиза меня совсем испилила: где, мол, Сережа, почему не заходит. А кондитера предупреди: чтобы в «Люкс» ни ногой. С лестницы спущу. Да потверже.
– Ладно, Жор, предупрежу.
И в самом деле предупредил, вот только потверже почему-то не получилось. Мариенгоф фыркнул и перевел разговор. А разговор все о том же: завязывай, мол, со своим крестьянским обозом. Дело надо делать. Дело и деньги. У тебя-де книжица вышла, не сегодня-завтра вторая выскочит, за ней третья. А папиросы купить не на что. Разуй глаза, присмотрись. При Союзе поэтов кафе открылось. На насиженном, всей Москве известном местечке. Было «Домино», стало «Кафе поэтов». Вот и мы откроем, и кафе, и книжный магазин. Вадим говорит, лучше всего в бывшем «Боме». На Тверской. Вроде как кафе при издательстве. А по сути, издательство при кафе. Заведем в это стойло своих Пегасов, и потекут денежки. И публика потечет, и не свой брат, сочинители, а самая настоящая читающая публика. В квартирах – холодрыга, керосина нет, электричества тоже, а у нас – ты. Знаменитый русский поэт. Потом историки назовут: кафейный период русской литературы. Ты думаешь, почему англичане в свои пабы идут? Потому что у них в домах холодно. А в пабе всегда тепло. А у нас и паб, и изба-читальня. Только устная.
Есенин набычился: заводить вскормленного на рязанских лугах Пегаса в бывший «Бом» ему решительно не хотелось. Когда-то, еще до войны, его туда Анна Романовна упросила зайти. Любопытно же посмотреть, а одна стеснялась. Зашли, заглянули в меню и вон выскочили. Но Мариенгоф не отставал. А однажды случилось вот что. Сидели, как обычно, вчетвером (Есенин, Мариенгоф, Шершеневич, Кусиков) у «Поэтов» в бывшем «Домино». Пятым за их столик, и тоже как обычно, подсел презанятный чудак. На вопрос, кто, откуда чудак неизменно помалкивал, дескать, Дид Ладо, художник, а все остальное значения не имеет. Обычно подсаживался он ненадолго, но на этот раз осел. Пришлось смытывать удочки и искать другое место. Прошли пол-Тверской, оглянулись, а Дид Ладо тут как тут. Не отстает. Дошли до «Люкса». Есенин прощается, дескать, мне сюда. А они все, и художничек тоже: и нам, мол, туда же. Мариенгоф, разозлившись, откланялся.
Устинов, не обнаружив среди нагрянувших прилипал «черного кондитера», успокоился и усадил незваных гостей за стол. Ужинали, как вспоминал Шершеневич, тихо, и ничто не предвещало крутой развязки: «Столетнего вина не было. Дид Ладо осушал жидкость, недавно выкачанную из зазевавшегося автомобиля. Беседа носила дружественный и мирный характер. Устинов жаловался на напряженное положение на фронте. Кусиков, как всегда, бренчал гитарой и шпорами. Устинов сказал:
– Того и гляди, они займут Воронеж.
Вдруг неожиданно для всех Дид Ладо, уже вместивший в себя больше влаги, чем может вместить бак “форда”, с явно несоображающими глазами ляпает:
– Вот тогда им по шее накладут!
Есенин не понял:
– Чего ты, Ладушка, плетешь чушь? Если отнимут Воронеж, так, значит, не им, а нам наклали.
– Я и говорю: большевикам накладут, слава Богу!
Устинов встает. Хмель выскочил у всех, кроме Ладо.
Устинов подходит к столу, вынимает оттуда наган и мерными спокойными шагами направляется к художнику. При виде дула тот тоже трезвеет и начинает пятиться к стене, пока, смешно дрыгая ногами, не падает на кровать, оказавшуюся под его спиной.
Уже нет тихого Устинова, Георгия Устинова, хозяина и друга. Стоит Устинов-фронтовик.
Губы говорят четко и разборчиво:
– Сейчас я тебя (в бога, душу и во все прочие места) прикончу.
Медленно поднимается наган. Кусиков и я бросаемся между ними. Одно мгновение, и Ладо стоит на коленях… а мы с Кусиковым летим куда-то в угол.
– Будете защищать – и вас заодно!
И вдруг вырывается Есенин. Он, кажется, никогда не был таким решительным. Он своим рязанским умом лучше нас всех оценил создавшееся положение. Он подлетает к стоящему на коленях художнику: раз по морде! два по морде! Дид Ладо голосит, Есенин орет, на шум открываются двери и из коридора сбегаются люди. Стрелять Устинову уже трудно. Да и картина из трагической стала комической: Есенин сидит верхом на Ладо и колотит его снятым башмаком. Затем Устинов берет Ладо за шиворот и, спрятав револьвер, выводит гостя в коридор. Там легкий толчок, от которого Ладо головой открывает дверь противоположного номера; еще один толчок – и Ладо быстро сосчитывает абсолютно все ступени из бельэтажа.
…Мы вернулись в номер… Есенин напомнил нам старый разговор о редиске, которая красна снаружи и бела внутри.
Когда мы вышли, Сережа ругал нас:
– Черти!.. Жорку начали уговаривать не стрелять! Да он в эту минуту не только Ладо, а и вас бы пристрелил…
Через несколько лет после самоубийства Сережи я открыл “Известия”. На последней странице было траурное объявление о кончине Георгия Устинова». (Георгий Феофанович Устинов покончил с собой в 1932 году при невыясненных обстоятельствах. –
Не думаю, чтобы Есенин считал, что «Жорка» способен пристрелить любого с ним не согласного. Скорее всего легкокасательно предупреждал приятелей, чтобы при Устинове были осторожнее, не развязывали языки. Что же касается урока, какой преподнес ему самому этот инцидент, то урок был не слишком веселым. Отстаивать свою правду, когда имеешь дело с человеком с наганом, даже если этот человек твой друг и обожает тебя как поэта, – невозможно. Тем паче что и ты, сам, как та редиска из анекдота: красный снаружи. А что там внутри? Пока непонятно: вроде розовый, а может, и буро- малиновый.
Глава двенадцатая Собратьям моим кажется… Весна – декабрь 1919
Итак, к весне 1919 года в прекраснейшем из есенинских планов невычеркнутым остался только пункт седьмой: «Зарубив на носу: ласковое теля двух маток сосет, держать в уме дальний прицел. Прицел на собственное литературное хозяйство и на законное от него кормление. От чужого корытца не сегодня-завтра оттиснут». Мариенгоф утверждает: Есенин окончательно разорвал и с большевиком Устиновым, и с Орешиным, и Клычковым уже в феврале 1919-го. Тогда же, дескать, и перебрался из партийного «Люкса» в холодную комнату на Петровке, где Анатолий Борисович квартировал на пару с гимназическим товарищем Григорием Колобовым. (В «Романе без вранья» с него списан сильно шаржированный персонаж Миша Молабух.) Между тем воспоминания Устинова, равно как и других очевидцев, свидетельствуют, что и отрыв Есенина от совместников по крестьянской купнице, и примыкание к имажинистам растянулись на несколько месяцев. Есенин явно не торопился отказываться от заведования издательством «МТАХС». Правда, запас бумаги, добытой с помощью Устинова, почти растаял, но еще не факт, что навсегда. Кроме того – и это, вероятно, и есть главный тормоз, – не мог же он вот так, в одночасье, отречься от взятых на себя обязательств. И перед Петром Орешиным, которого фактически сманил из Питера. И перед Сергеем Клычковым, вместе с которым пережил самые трудные месяцы новой эры. Еще труднее было хоронить идею Союза крестьянских писателей. «После одной из бесед об имажинизме, – пишет Мариенгоф, – когда Пимен Карпов шипел, как серная спичка, зажженная о подошву, а Петр Орешин не пожалел ни “родителей”, ни “душу”, ни “бога”, Есенин, молча отшагав квартал по Тверской, сказал:
– Жизнь у них была дошлая… Петька в гробах спал… Пимен лет десять зависть свою жрал… Ну и стали как псы, которым хвосты рубят, чтобы за ляжки кусали».
В «Романе без вранья» процитированный фрагмент истолкован как доказательство нехорошего отношения Есенина к своим прежним соратникам. На самом деле эпизод доказывает совсем другое, а именно то, что у Сергея Александровича было серьезное намерение влиться в имажинизм не единолично, а всей купницей, образовав и здесь нечто вроде крестьянской секции. Проект коллективного вступления в «Ассоциацию вольнодумцев» одобрения не встретил, что с одной, что с другой стороны. И Есенин был вынужден отступиться от своей идеи, но сделал это не тотчас после описанной Мариенгофом ссоры, а лишь после того, как получил пренеприятнейшее известие от Клюева. В ответ на предложение вступить в предполагаемый Союз крестьянских писателей нежный апостол выдвинул отнюдь не нежное условие: не возражаю, но только в случае, ежели начальствовать и править буду я. В пресловутом письме в редакцию (подробнее речь о причинах появления этого письма пойдет в главе «Откол и пустыня») журнала «Новый зритель» (сентябрь 1924-го) Мариенгоф утверждает, что оруженосцы Великого Ордена никогда не были уверены в Есенине как в сотруднике и единомышленнике. Признание, хотя и сделано во гневе, – один из