сторону, произнес:
– А вот и автор.
Незнакомец дружески протянул мне руку.
Когда, минут через десять, он вышел из комнаты, унося с собой первый имажинистский альманах, появившийся на свет в Пензе, я, дрожа от гнева, спросил Бориса:
– Кто этот идиот?
– Бухарин, – ответил Боб, намазывая привезенное мною из Пензы сливочное масло на кусочек черного хлеба.
В тот вечер решилась моя судьба. Через два дня я уже сидел за большим письменным столом ответственного литературного секретаря издательства ВЦИК, что помещалось на углу Тверской и Моховой».
Мариенгоф называет «Исток», собравший под своей обложкой плоды творчества пензенских любителей изящной словесности, первым имажинистским сборником, но это, увы, уже чистой воды вранье. Причем сознательное. После гибели Есенина между Мариенгофом и Шершеневичем, по инициативе первого, началось тягательство за право быть вписанным в историю русского имажинизма в роли отца-основателя. Шершеневич, и совершенно справедливо, ссылался на свои многочисленные теоретические высказывания, Мариенгоф – на альманах «Исток». Тягательство прекратилось с уходом Шершеневича, умершего во время войны, в эвакуации. Впрочем, и в довоенные годы «опростелой» до нищеты истории отечественной словесности было не до нюансов. Лишь после 1956-го, когда издательство «Художественная литература» совместно с Институтом мировой литературы им. М. Горького затеяло издание пятитомного собрания сочинений С. А. Есенина, последний имажинист вновь оказался в зоне общественного внимания. Вот тогда-то и дал он волю и своему воображению, и своим амбициям. Сочинив нечто вроде дополнения к уже известным в узких кругах воспоминаниям, состарил свое увлечение и Есениным, и вообще «имажами» минимум на два года. Дескать, это Я! Я! Я первым сказал «ИМАЖ»! Раньше, чем Есенин написал «Ключи Марии», раньше, чем футурист Шершеневич затосковал о «нерожденном» имажинизме. Дополнение опубликовано вдовой Мариенгофа в 1964 году в солидном академическом издании – журнале «Русская литература». Привожу фрагмент из этого, по сути, исправленного варианта «Романа без вранья»: «Свою Пензу я доживал, зарывшись в книжицы и книги стихов. Обзавелся я тогда и новым другом, стихотворцем: Ванечка Старцев окончил годом позже меня ту же Понамаревскую гимназию. Одновременно с ним и, казалось, довольно неожиданно мы оба влюбились, именно влюбились в метафору. Но мы назвали ее “имажем”. От французского “имаж” – образ. Французы-то были мы не ахти какие – нижегородско-пензенские. А вот влюбились в этот “имаж” по уши… На пару с Ванечкой бегали мы, вытянув языки, за этими “имажами”: ловили их, выслеживали, поджидали в новых сборниках, журналах и в петроградских газетах. Всех же старых поэтов мы вчистую забросили, так как были они не слишком богаты “имажами”. А без них поэзия в наших глазах потеряла всю свою привлекательность. А вот Сергея Есенина, поэта до той поры для нас совершенно неведомого, решительно возвели в своих сердцах на трон поэзии. Еще бы! И облака-то у него “лаяли”, и над рощей ощенялась луна “златым щенком”… Какие “имажи”! Ах, какие “имажи”!» [51]
Было: мужик лет тридцати пяти, с бородой, что медный поднос. Стало: король изысканнейших «имажей». Сам «король» еще и не догадывается, что он уже Его Величество, еще меланхолически вопрошает судьбу: Кто я? Что я? Принц или нищий? А пензенские гимназисты уже знают, как будет названа застолбленная ими территория, подведомственная Великому Ордену Имажинистов…
И спору нет, в затейливой и подозрительной груде вранья встречаются и «зерна истины». Приходя на прием к директору издательства, Есенин, ожидая своей очереди, наверняка делился с Мариенгофом соображениями об органической фигуральности, то бишь имажности русского языка. Он ведь оставил в деревне неоконченную рукопись «Ключей Марии» и с нетерпением ждал момента, когда можно будет продолжить важную для него работу. Задерживало в Москве многое, и прежде всего настойчивые напоминания Мурашева, включенного в комиссию по подготовке Всероссийской конференции Пролеткультов, что Сергей обязательно должен там появиться. Если, конечно, хочет, чтобы их задумка – крестьянская секция при московском Пролеткульте – не осталась литературным мечтанием. Правда, согласно «Летописи», «Ключи Марии» (авторская датировка – сентябрь 1918 года) Есенин дописывал уже в Москве (в октябре-ноябре), так как, по предположению составителей, той осенью он пробыл на родине меньше недели – с 15 по 21 или 22 сентября. По моим же расчетам, поэт уехал в Константиново гораздо раньше, в самом начале сентября. Как только в газете «Известия ВЦИК» в номере за 4 сентября прочитал сообщение: «В связи с арестом убийцы комиссара М. С. Урицкого, студента Каннегисера, членами чрезвычайной комиссии был произведен ряд обысков особой важности… Сейчас выясняется вопрос, имели ли какое-нибудь отношение к преступным замыслам Каннегисера его домашние. Все они находятся под арестом. При обыске в квартире Каннегисеров взята переписка». Переписка! Значит, и его, Есенина, письма? В письмах, к счастью, ничего такого нет. А вот в стихах… «Пойду за смертью и тобой…»Что делать? А то, что всегда – и осенью 1915-го, когда утек от призыва, и в марте 1917-го, когда дезертировал из царской армии. По-тихому, никого не предупреждая, слинять куда подальше. Отсидеться. Переждать. Знаменательно, что именно это слово «переждать» употребляет последняя жена поэта Софья Андреевна Толстая, передавая со слов мужа историю его отношений с Л. И. Кашиной: «Есенин читал Л. И. Кашиной стихи на пароходе, когда ехали в Москву – сентябрь-октябрь 1918 года. Хотел провести зиму восемнадцатого года в деревне, работать, читать, следить за жизнью и литературой, но
Провести зиму в деревне, работать, а печататься в «Знамени труда» Есенин собирался не осенью 1918-го, а ранним летом, в июне, до левоэсеровского мятежа и закрытия «Знамени…». В том июне, отправив жену в Орел, он приезжал домой с хорошими деньгами; родители на радостях даже приобрели лошадь. Радость оказалась недолгой. Уже в августе выяснилось, что на прокорм тощей норовистой лошаденки средств нет, пришлось ее срочно продать. Не хватило есенинских «керенок» и на то, чтобы прикупить на ярмарке в Кузьминском хотя бы пару мешков ржи, что было жизненно необходимо – Александру Никитичу, работавшему в волости, выдали всего лишь тридцать фунтов плохой кормовой муки. Одна надежда – корова. Согласитесь, что в такой ситуации при таких нехватках простого продукта Есенин если и подумывал подзадержаться в деревне, то уж никак не для того, чтобы «переждать» зимние холода и московскую голодуху.
Что именно произошло между Есениным и Кашиной в последнюю их осень, доподлинно неизвестно. Судя по тексту «Анны Снегиной», Лидии Ивановне хватило либо ума, либо характера произнести последнее и решительное «нет». Однако в дневнике Галины Бениславской есть запись, не совпадающая с литературной версией: «Если внешне Е. и будет около, то ведь после Айседоры все пигмеи, и, несмотря на мою бесконечную преданность, я ничто после нее (с его точки зрения, конечно). Я могла быть после Лидии Кашиной, после Зинаиды Николаевны, но не после Айседоры. Здесь я теряю». И еще, там же: «…Его можно только взять, но отдаться ему нельзя – он брать по-настоящему не умеет, он может лишь отдавать себя – Л. К., З. Н., А.»
Но что бы (конкретно) ни произошло, произошло, видимо, нечто такое, после чего Есенин, в отличие от героя «Анны Снегиной», даже не будучи «рыцарем», посчитал себя обязанным проводить выгнанную из отчего дома бывшую помещицу до самой Москвы.
А так как поезда не ходят, то удирают они от «ужасов экспроприации» речным путем.
Осень, ветер, холодрыга, окские пароходики для осенних прогулок не приспособлены. Есенин схватывает жестокую простуду, и Лидии Ивановне ничего не остается, кроме как забрать занемогшего спутника к себе. К счастью, квартиру буржуям все-таки пока оставили, хотя и с уплотнением. По-видимому, с этой подробностью связана известная сцена в «Анне Снегиной»:
Трясло меня, как в лихорадке,
Бросало то в холод, то в жар,
И в этом проклятом припадке
Четыре я дня пролежал.
……
Потом, когда стало легче,
Когда прекратилась трясь,
На пятые сутки под вечер
Простуда моя улеглась.
Я встал.
И лишь только пола
Коснулся дрожащей ногой,
Услышал я голос веселый:
«А!
Здравствуйте, мой дорогой!»
У Кашиных Есенин не задержался. Судя по сохранившейся фотографии (Есенин среди слегка подвыпивших гостей хозяйки), сделанной, правда, позднее, московское окружение константиновской барыни вряд ли пришлось ему по вкусу. Здесь почему-то пахло Кулаковкой. Да и Лидия Ивановна переменилась, одамилась и, несмотря на модную короткую стрижку, выглядела неважнецки. Ее явно смущало его присутствие. Зачем же говорила, тогда, на пароходе, что он может рассчитывать на их с мужем гостеприимство? Сама предложила, и уж т-а-а-к рассыпалась: детки, дескать, обрадуются, помнят про салочки-догонялочки! Дети, может, и впрямь были бы ему рады, да только Кашина не выпускала их из детской: боялась заразы. А вдруг тиф?
Тифа не оказалось, и едва перестало шатать, Есенин