опекунов.

Конечно, не все так уж безоблачно. Его альянсом с имажинистами равно недовольны и даже поражены и Клюев, и Иванов-Разумник, а это неприятно, потому что расположением своих первых наставников Есенин все еще дорожит. Поэт даже решил мотануть в Питер, чтобы объясниться с Разумником, но угодил в тюрьму ВЧК. Как-то заночевал по бездомью у Кусиковых, а эти нагрянули. За братом Сандро, Рубеном, Кусиковым, явились. Тот у них в карточках скрывающимся белогвардейцем записан, а замели всех. К счастью, с помощью Якова Блюмкина обошлось, но вспоминать было неприятно.

Не очень-то способствуют веселости и отношения с женой. Вроде бы: баба с возу, возу легче. А он вдруг жалуется одной из своих «легких подруг»: «Любимая меня бросила… и увела ребенка…». Да и по «Письму к женщине» (1924 год), где отражены обстоятельства их расставания, понятно, что из «законной» семьи Есенин уходил вовсе не так легко и радостно, как это описано в «Романе без вранья». Не вынося никаких житейских «скреп», и прежде всего «уз семейственности», Сергей Александрович, видимо, все-таки нуждался и в узах, и в семейственности. Его разрывали пополам два несовместных устремления: жажда воли, безграничной свободы и страх перед погибельной ее «отравой». Вдобавок к прежним нестыковкам в феврале 1920-го Зинаида родила сына. Уверяет, что от него, а Мариенгоф, и вполне убедительно, доказывает: нагуляла. Но что-то подсказывает, что Зинка не врет, что он ненароком все-таки сделал ей ребеночка. А если не врет, зачем настаивает на разводе? Черт с ним, с мальчишкой, не наша масть, а девчонку жалко. Впрочем, и эта потеря («много в жизни смешных потерь») не воспринимается как невосполнимая ни Есениным, ни Райх. Они молоды, вся жизнь впереди, а разворошенный бурей быт так труден, что его легче перемогать в одиночку. К тому же разрыв с женой с лихвой компенсируется и множеством безымянных поклонниц, которые, как в шлягере Вертинского, провожают его и с концерта, и на концерт, и необременительной связью с Екатериной Эйгес и почти одновременно с Надеждой Вольпин. И этот маленький гарем его вполне устраивает. Если хочется чего помягче, идет к Эйгес, если чего поострее и помоложе – к Вольпин. А на подходе – Галя Бениславская с ее безоглядной любовью. Правда, девица не совсем в его вкусе: пацан в юбке, зато глаза – бирюза. Но тут, кажется, надо быть осторожнее. Как это у Гейне? «Полюбив, мы умираем…»

И тем не менее, несмотря и вопреки – жизнь как жизнь. По сравнению с тем, как бедствовали в эти годы Анна Ахматова и Марина Цветаева, – скорее успешная, чем пропащая, и если чем и озабоченная, так это собственными литературными делами на достаточно прагматическом уровне.

Ну и как на не слишком богатой событиями почве и при вполне обыкновенном развороте судьбы могли возникнуть такие трагические, проблемные вещи, как «Кобыльи корабли» (1919–1920), «Сорокоуст» (1920) и «Пугачев» (1921)? Больные не своей личной болью, орущие не своим криком? Что же такое случилось с ним в этом холодном-голодном некалендарном году – с октября 1919-го по декабрь 1920-го? Ежели вычесть из «комнатного холода» роман с имажинизмом, и начавшийся без радости, и кончившийся без печали? Почему лучшее время жизни – тысяча девятьсот девятнадцатый, год рождения «Кобыльих кораблей», а, скажем, не 1916-й, год выхода «Радуницы»? Или, допустим, 1917-й, когда «пророк Есенин Сергей» был убежден, что пришло его время, и, почти забросив лирику, вертел жернова библейских поэм? Мог бы, наверное, назвать и 1921-й, в конце которого вышел «Пугачев». В 1922-м Сергей Александрович очень гордился этой вещью.

К тому же, как и многие суеверы, Есенин панически боялся «дней без строчки», а девятьсот девятнадцатый, повторяю, и в этом отношении не слишком-то урожайный. «Пантократор», заключительная главка библейского цикла, закончен в феврале, а «Кобыльи корабли», строительство которых началось поздней осенью, спущены со стапеля ранней весной (до марта) года следующего, 1920- го.

Недоумения, возникающие при вчитывании в берлинскую автобиографию, в какой-то мере снимает сам Есенин, но, к сожалению, «легкокасательно» и без подробностей. В письме к Иванову- Разумнику от 4 декабря 1920 года: «Дорогой Разумник Васильевич!.. Мне очень и очень хотелось бы Вас увидеть, слышать и самому сказать о себе. Уж очень многое накопилось за эти 2½ года, что мы с Вами не виделись. Я очень много раз порывался писать Вам, но наше безалаберное российское житие, похожее на постоялый двор, каждый раз выбивало перо из рук. Я удивляюсь, как еще я мог написать столько стихов и поэм за это время. Конечно, переструение внутреннее было велико. Я благодарен всему, что вытянуло мое нутро, положило в формы и дало ему язык. Но я потерял зато все то, что радовало меня раньше от моего здоровья. Я стал гнилее…

Всего Вам, Разумник Васильевич, всего хорошего. Я очень и очень часто вспоминаю Вас. Жаль только, что не видимся, но авось как-нибудь вырвусь». И приписка: «Если урвете минутку, то черкните, а я вам постараюсь выслать “Сорокоуст” и “Исповедь хулигана”».

Итак, «внутреннее переструение» – вот что случилось в творческой жизни Есенина в интервале между публикацией в эсеровском «Знамени труда» поэмы «Сельский часослов» и созданием произведений («Сорокоуст», «Исповедь хулигана»), решительно не похожих на те, которые Разумник Васильевич одобрял и печатал в подведомственных ему изданиях. «Кобыльи корабли» Есенин (в письме) не упоминает, полагая, видимо, что наставнику сей «опыт смелый» уже известен, а «Пугачев», где новые формы и новый язык будут проверены на жизнеспособность в самом коварно-проблемном из русских жанров – в жанре большой драматической поэмы, в декабре 1920-го еще только начинается.

Но, сняв один недоуменный вопрос, Есенин опять озадачивает нас. Где же искать исток этого «переструения»? А как прикажете понимать такую фразу в том же письме: «Я благодарен всему, что вытянуло мое нутро, положило в формы и дало ему язык»? Что конкретно имеется в виду? Почему за прорыв к новым формам и новому языку пришлось расплатиться душевным «здоровьем»? «Я стал гнилее»? Не спорю: после того как осенью (в октябре 1919-го) открылось «Стойло Пегаса», образ жизни Есенина здоровым назвать трудно. Однако опыт тех лет будет творчески преображен позднее, в «Москве кабацкой». В произведениях, созданных в стойло-пегасный период житейской биографии их автора, с октября 1919-го по октябрь 1921- го, «гнилостного брожения» не так уж и много.

Когда-то Александр Блок подарил Есенину отрывок из «Возмездия»; начинается он так: «Жизнь без начала и конца. Нас всех подстерегает случай…» Случаем (с большой буквы), вывернувшим нутро, по моему предположению, оказалась поездка Есенина в Харьков в марте 1920 года.

Ничего чрезвычайного при сборах не предполагалось, повод был незначительный. Один из новоприобретенных приятелей Есенина А. М. Сахаров, крупный издательский работник, член коллегии Полиграфического отдела ВСНХ, командированный на Украину, только что освобожденную от «белого стада горилл», для восстановления там полиграфического производства, похвастал, что может захватить с собой Есенина с Мариенгофом. Естественно, они приняли заманчивое приглашение. У Мариенгофа в Харькове имелись богатенькие родственнички, а у Есенина – адрес милого человечка по имени Лева Повицкий, с которым он познакомился еще в пору проживания при Пролеткульте. Кроме того, поэт надеялся, что сможет дешево и бесцензурно издать в Харькове всю зиму пролежавшие в столе «Кобыльи корабли». Сергей Александрович уже не раз и не два читал поэму в «Стойле Пегаса», самые резкие строчки: «Веслами отрубленных рук Вы гребетесь в страну грядущего» – были, как уже говорилось, написаны на стене кафе. И все-таки соваться с опасной рукописью в московские издательства, по понятной предусмотрительности, побаивался. Иное дело – уже напечатанный текст. В ту смутную пору при перепечатке опубликованных вещей цензурное разрешение не требовалось. Заметим кстати, что трюк удался. Есенин втиснул изданные в Харькове «Кобыльи корабли» в макет московской книги «Трерядница».

Впрочем, деловые соображения по линии искусства лишь сопутствовали жгучему желанию молодых людей, озверевших от московского неуюта, проветриться, погреться на украинском ранневесеннем солнышке, заодно и подкормиться, а может, и отовариться. Сам ли Сахаров выхлопотал под свою командировку отдельную теплушку, или через Мариенгофа подсобил входящий в силу Григорий Колобов – авторы меморий не разъясняют. Зато о том, что в марте 1920-го Есенин и Мариенгоф путешествовали не в тесноте и не в обиде, упоминают не раз, равно как и о том, что скорость передвижения была столь малой, что веселые наши ребятушки добирались до Харькова более восьми суток. Поясним и добавим: сверхмалая скорость объяснялась обстановкой окрест железнодорожной линии. В степях Украины все еще погуливал придушенный, но живой крестьянский бунт. Четыре года назад почти по тем же местам споро катил Царскосельский военно-санитарный поезд. «И степь под пологом зеленым кадит черемуховый дым…» Нынче дым, даже паровозный, пах порохом. Беспощадный русский бунт кровью растекался по бескрайним владениям второй Византии. Есенин опишет его несколько лет спустя, в драматической поэме «Страна Негодяев»:

И в ответ партийной команде,

За налоги на крестьянский труд,

По стране свищет банда на банде,

Волю власти считая за кнут.

И кого упрекнуть нам можно?

Кто сумеет закрыть окно,

Чтоб не видеть, как свора острожная

И крестьянство так любит Махно?

И это не единственный урок

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату