— Многие лета государю!
— Многие лета царице-матушке!
— Здрав будь и ты, князь Михайло Темрюкович!
— Ереси на печатном дворе печатают, а не душеполезные книжки, как велено государем! Опоганили станки ересью Матюшки Башкина да Федосия Косого![25] Ломайте двери! Высаживайте окна! Разносите проклятое гнездо!
С дикими криками бросилась толпа на печатный двор. Мамстрюк смотрел, хохоча; за ним смеялись и другие опричники.
В толпе скрылся дьякон Иван Федорович; скрылся и Мстиславец; слышны были проклятья и грохот; громадными бревнами чернь разносила стены первопечатни. Порою прорывался безумный женский визг: то кричала дьяконица.
Мстиславец все еще охранял дверь, размахивая громадным молотом. Толпа хлынула в выбитые окна. На улицу полетели станки, молоты… Слышался треск, грохот, и перед печатней выросла груда разломанных станков, перемешанных с изорванными в мелкие клочья книгами, над которыми трудились столько лет первые русские печатники.
Мстиславец стоял на труде изорванных книг, на обломках печатной машины и плакал, прижимая к груди несколько книг, спасенных от разгрома: «Деяния апостольские», «Послания апостола Павла» и только что отпечатанный «Часовник».
Над зданием появились клубы дыма и алые языки пламени. Первопечатня была подожжена…
Громадная фигура Мстиславца метнулась с диким звериным воем. Расталкивая толпу, с книгами в объятиях, помчался он прочь от пожарища к двору князя Лыкова.
Там, в темном сарае, Мстиславец застал плачущую дьяконицу. Возле нее лежал, охая, Иван Федорович с разбитой камнем головою. Власьевна мочила ему висок водою и приговаривала:
— Господи Боже… ну, времечко пришло… то все кромешники…
Мстиславец тяжело дышал, не замечая, как сквозь разорванную на груди рубашку струится кровь.
Дьякон открыл глаза, увидел пришедших в сарай князей Лыковых и скорбным голосом сказал:
— Божья беда, князь… То зависть священнослужителей и начальников, кои на меня многие ереси умышляли, желая благое творить во зло…
Власьевна замахала руками.
— Да не начальники тут, батюшка, а опричники! Шурин, вишь, царский тешится!
Дьяконица причитала:
— Бумаги-то, бумаги сколь много пропало пропадом! Шутка ли дело, бумага голландская, лист полденьги плачен…
А Мстиславец молчал как убитый, уставясь в одну точку и крепко прижимая к раненой груди спасенные от погрома книги. По лицу гиганта медленно катились слезы…
Князь Михайло Матвеевич раздумывал.
— Ноне, дьякон, — сказал он наконец, — так этого дела оставить нельзя, да и тебя государь царь не похвалит, коли ты скрываться будешь. Дело твое правое. Идем к самому царю.
Глава VII
СЛОБОДА НЕВОЛЯ
Широко раскинулась Александровская слобода; разукрасилась теремами златоверхими, церквами и новыми частоколами. Все блестело новизной. Слобода выросла за полгода, с того времени, как царь, испугавшись крамолы, бежал сюда из Москвы и объявил, что здесь будет отныне жить. Верные слуги его понастроили хором; казалось, точно чародеи накидали всюду в одно мгновение теремов, церквей, вышек. Из московских палат дворцовых навезли кустов и деревьев, ранней весною посадили, окопали, и сад пышно зазеленел. На рынке выстроились ряды палаток, лотков, скамеек, а от рынка широкая, вымощенная распиленными бревнами улица вела к царским хоромам. Подъемный мост в конце улицы перекинулся к дворцовым воротам с мрачной башней, на которой у образа день и ночь теплилась лампада.
Расписной яркий царский дворец с теремами, вышками походил на крепость. Его окружал глубокий ров, обнесенный земляным валом; вал для большей крепости был облицован бревнами, а на деревянных стенах возвышались четыре неуклюжие башни.
Выросшая внезапно слобода-крепость была известна в народе под кличкою Неволя. На Москве не было человека, который бы приближался к Неволе без тайного трепета.
Спешно обставлялась слобода царская; давно уже гордо возвышались круглые и остроконечные крыши царских хором; давно уже шла служба в большой раззолоченной церкви Богоматери, расписанной снаружи цветами, серебром и золотом, с крестом на каждом кирпиче. Немало понастроилось домов и для опричников, для них готова была уже целая улица, для купцов другая. И с каждым днем разрасталась опричнина, приходили записываться новые и новые молодцы из бедных детей боярских, из отчаянных голов. Росла и слобода; повсюду стучали молоты, визжали пилы и топоры, возводились новые и новые постройки. Но проникнуть в Неволю было далеко нелегко; никто не смел приблизиться к ней без ведома царя; за три версты она была оцеплена стражею.
В чудесное июльское утро царь со старшим одиннадцатилетним царевичем Иваном возвращался с охоты. Узкая лесная дорога, ведущая с заповедных лугов в слободу, вилась белою лентою, змеилась и терялась вдали, в чаще; конские копыта поднимали густые облака пыли, и в них слабо искрились блестящие кафтаны всадников; заливчатым звоном звенели бубенцы и бляшки на конях; сухим резким гулом отдавался в лесу топот лошадиных копыт; а кругом на много верст сомкнулся сосновый лес, поднимались кверху красные стволы, прямые и голые, как свечи, чуть-чуть шевелились зеленые верхушки, и по лесу шел шум, вечный шум лесного шепота, вздохов и тихой баюкающей песни. Пели деревья про стародавнюю быль; про веселые дни девичьих ауканий; про Божьих пташек, свивавших гнезда в их чаще; про свист удалых разбойников… Перекликались грустно и ласково кукушки; тукал дятел о кору древесную; кричала пронзительно иволга…
Дорога вилась, змеилась лентой, переходила к самой слободе. И вот зазвучали веселые рожки охотничьи; зазвенел глухо, жалобно и странно бубен, в который бил кожаной плетью передовой холоп, расчищая путь для царя.
Опустился подъемный мост; широко распахнулись ворота царских хором, застучали копыта о дерево помоста.
Пестрая толпа сокольничих собралась на широком дворе; все они были в алых бархатных кафтанах, парчовых шапках и в зеленых сапогах с загнутыми носами; подсокольничии в сафьяновых рукавицах держали кречетов, соколов; нежным звоном переливались бубенцы на хвостах птиц; пестрели яркие нагрудники, нахвостники, низанные в сетку жемчугом клобучки над гордыми очами. Позади катили сани, полные убитой дичи: тетеревов, уток, рябчиков.
После охоты была обычная трапеза опричников; во время нее царь читал братии поучения. Обедал он отдельно после обильного обеда своих приспешников, и обедал скудно, чтобы показать им пример своего смирения. А после обеда опричникам было приказано собираться к царю «на веселье».
Вдоль узорчатых стен, расписанных библейскими сюжетами, тянулись длинные столы, крытые богатыми вытканными скатертями. Вдоль стен протянулись длинные лавки, крытые парчою и бархатом. В глубокие ниши окон светило солнце и зажигало искры на царском кресле со львами вместо ручек и громадным двуглавым орлом, распростертым на спинке. Посреди палаты, на отдельном столе, между блюдами с затейными кушаньями, как жар, горели и искрились стаканы переливчатого стекла, чары, кубки, стопы, ковши с финифтью разноцветною, с жемчужной отделкой, с золотыми фигурными украшениями завитков, расплывчатых цветов, рожков, листьев, с гигантскими рожами, львами, затейливо переплетающимися в чудный рисунок. На особом столе перед царским креслом стоял любимый его кубок золоченый, редкой работы, с покрышкою, а на покрышке той тикали вделанные в нее часы подарок шведских послов.
Уже опричники сидели за столами; уже мальчики-стольники выстроились попарно позади царского кресла; уже дворецкий и крайчий стояли в ожидании, выставив вперед блиставшую жемчужным шитьем грудь.