Филипп обрадовался, застав царя одного. На постройке церкви к нему подошел князь Михайло Матвеевич Лыков и рассказал, будто в Александровской слободе готовится целый ряд казней, что взят и мучим в застенках его друг, старый всеми уважаемый боярин Федоров, лживо обвиняемый в измене, и молил заступиться за Федорова.
Царь принял митрополита ласково, склонив низко голову, принимая благословение, спросил о здоровье, о том, как идет строительство, и, думая, что Филипп явился к нему просить о средствах для дальнейшей постройки, сказал:
— О том строительстве, святой отец, о коем ты, должно, хочешь меня просить, я размышлял сам: инженеров при себе держу немало; есть художники отменные. Ты им станешь указывать, а я награждать… На купола позолоты не жалей; колокола литые, серебра в медь немало слажено, от меня тоже…
Митрополит поклонился.
— На твоих речах спасибо, государь, — сказал он мягким ласковым голосом, — а пришел я не о том просить. На храм Божий у меня всего довольно, а вот душу строить твою я взялся: душа-то дороже мне храма каменного!
Царь сидел на кресле перед столом, крытым красным сукном, на котором стояла чернильница с песочницею в виде ковчежка, перебирал машинально худыми пальцами длинные полосы бумаги, разворачивал свитки, лежавшие на сваленных в груду книгах в переплетах из кожи и пузыря, нервно теребил их и слушал нетерпеливо, видимо, занятый своими мыслями.
Филипп добрыми, внимательными глазами наблюдал за высокой фигурой царя в голубой, расшитой золотом одежде, с разрезами, унизанными жемчугом, с большим наперстным крестом поверх барм на золотой цепи, и видел, что борода царя значительно поредела с прошлого года, глаза ввалились, скулы выдались и лицо приняло нездоровый землистый оттенок. Он увидел складку страдания вокруг резко очерченного рта, вспомнил, что поставил себе задачу воспитывать мятежную душу царя, и еще ласковее, еще задушевнее сказал:
— Государь царь, пришел я жаловаться тебе и просить слезно: не погуби невинных, не оставь сирых, обездоленных, не дайся в руки врагу рода человеческого.
Царь нахмурился. Очи его блеснули из-под дуг бровей жестоко и сурово.
— А ведомо тебе, отче, — сказал он, — что так говорил когда-то Сильвестр-поп, а после Герман, что поставлен был мною на малое время? Сильвестр влачит свои дни в Соловках; речи Германа стали тоже мне неугодны, и я сместил его.
Ни один мускул не дрогнул в лице Филиппа.
— Ведомо, государь державный; с Сильвестром мы и молились и плакали о тебе.
— У попа Сильвестра слезы, должно, недороги, отче. О ком просить хочешь?
— О боярине Иване Петровиче Федорове и о других несчастных, кои попали по наущению дьявола в твои темницы.
Рука царя задрожала; он стукнул посохом в пол.
— О нем не проси! Об изменнике! Не быть тому, отче, слышишь?
Царь слишком долго и слишком любовно лелеял в душе картину издевательств над боярином Федоровым, чтобы отказаться от них, и гневом пылали его очи.
— Не бывать тому! Не прощу крамольника!
— О крамоле лгут, государь, — спокойно отозвался Филипп. — Крамолы той нет. О, державный! Будь выше всего! Почти Господа, давшего тебе сие достоинство. Скипетр земной есть только подобие небесного; он дан тебе, чтобы ты научил людей хранить правду. Соблюдай данный тебе от Бога закон, управляй в мире и законно. Обладание земным богатством подобно речным водам и мало-помалу иссякает; сохраняется только одно небесное сокровище правды.
Царь слушал эту речь молча, пристально глядя на митрополита. Рука его сжимала свистелку, служившую звонком; стоило только свистнуть, и слуги увели бы этого смелого обличителя; но во взгляде Филиппа было столько ласки и страдания, в голосе столько силы и кротости.
— Хотя и высок ты саном, но естеством телесным подобен всякому человеку. Тот поистине может назваться властелином, кто владеет сам собой, не подчиняется страстям и побеждает любовью. Слышно ли когда-либо было, чтобы благочестивые цари сами возмущали свою державу? И между иноплеменниками никогда подобного не бывало.
Филипп не дрогнул и тогда, когда глаза царя налились кровью и он крикнул, задыхаясь:
— Что тебе, чернецу, до наших царских советов? Или не знаешь, что мои же хотят меня поглотить?
— Не обманывай себя напрасным страхом, — покачал головою с кроткою грустью митрополит, — избранный священным Собором и по твоему изволению, пастырь я Христовой церкви, и мы все заодно с тобою.
Царь оперся на ручки кресел, привстал и закричал, весь бледный, с вылезшими из орбит глазами:
— Одно лишь повторяю тебе, честный отче, молчи… — И опять, овладев собою, он понизил голос и почти прошептал: — Молчи, а нас благослови по нашему изволению…
Он тяжело дышал, опустив голову на грудь. Кроткий, ровный голос заставлял царя терять последние силы, но твердо помнил он одно: ужас при мысли, что кроткий старик хочет подчинить его, как подчинил некогда Сильвестр. А в душе страшно метались обрывки далеких воспоминаний: неприглядное детство, тайные слезы в уголке неприветного дворца, унижения и кроткие, ласковые утешения Федора Колычева, молодого боярского сына с ласковыми, чистыми, как у ребенка, глазами.
Он плохо слушал теперь эту речь; до него долетали обрывки:
— Наше молчание кладет грех на душу твою и несет всеобщую смерть: худой кормчий губит весь корабль…
А потом шли тексты священного писания:
— «Да любите друг друга, яко же Аз…»
Царь молчал, потом заговорил, оправдываясь; и опять в ответ звучала тихая спокойная речь. Тогда, не выдержав, он закричал полным ужаса и страдания голосом:
— Уйди, владыка святой, уйди! Не рви мне душу… не прекословь: не отпущу боярина Федорова…
В это время царица вела в саду тайную беседу с царевичем Иваном. Она увидела его из окна сада и упросила свою любимую сенную Дуню привести в сад.
Сенные девушки с дежурными боярынями убирали дорожки, куда от ветра напорошило яблочных лепестков; царица сидела на каменной скамье рядом с царевичем поодаль и кормила рыб.
— Гляди, царевич, — говорила она ласково, — рыбка-то, рыбка, перышки распустила… а очи… так и светятся…
Она наклонилась, дразнила крошками рыб, и жемчужные поднизи ее головного убора почти касались воды. Внизу, резко разрезая хвостом гладь пруда, сновали рыбки.
— Гляди, царевич, — тихо смеялась царица, а сама, не глядя на него, зашептала: — Гляди в воду, а сам отвечай: в застенках бываешь?
По лицу мальчика скользнула улыбка; взгляд сделался наглым.
— Бывать-то бываю, матушка, а тебе на что? Аль вызволить кого собираешься? То дело опасное: как бы батюшка не осерчал, тебя за крамольницу не счел… нешто не боязно тебе в крови башмачки, шитые серебром, замарать аль ручки вывихнуть?
Она вся задрожала и ближе придвинулась к пасынку.
В углу сада, у яблонь, кричали девушки:
— Матушка-царица, гляди: Ольгу пчелы искусали… Губа вспухнет: то-то краса будет!
Царица обернулась.
— Вместо арапки смехотворной хитростью меня станет тешить толстогубая… Слушай, слушай, царевич: никого я вызволить не хочу…
— А рыбка-то клюнула, матушка!
— Рыбка клюнула, царевич! Коли ходишь ты в застенок… дай… дай мне поглядеть хоть разок… одним глазком… сведи туда…
Глаза царевича вспыхнули радостно, он заглянул в глубь очей мачехи; их взгляды встретились; они поняли друг друга.
— Здесь скушно, — потянулась Мария и вздохнула, — ровно в темнице или в клетке…