Едва дождавшись смены, Иванов на Комендантском сошелся с гренадером Крыловым, дежурившим при царских покоях, и спросил, правду ли болтают.
— Сам слышал, — сказал Крылов, — как государь дежурному флигель-адъютанту наказывали: «Скачи к Нессельроду, чтобы сейчас ко мне был. Надо им за такое преступление жару задать».
Переобувшись в уличные сапоги, Иванов пошел к Жандру, все еще надеясь, что, может, и Крылов чего спутал. Но из передней, где никого не было, заглянул в гостиную и уверился — все так и есть. Варвара Семеновна сидела на диване с опухшими от слез глазами, Андрей Андреевич ходил туда-сюда без кровинки в лице.
— Хорошо, что пришел, Иваныч, — сказал он вставшему на пороге гренадеру. — Сейчас к Николе пойдем, я там панихиду заказал… Представь — бревнами ворота разнесли, в дом ворвались, через крышу разобранную лезли. Всех в куски перерубили, растерзали. Один чиновник как-то спрятался и весть в Тифлис привез…
— А супруга Александра Сергеевича неужто с ними были? Аль они еще жениться не поспели? — спросил Иванов.
— Поспел, в сентябре еще. Но она будто в Тавризе, в другом городе персидском, оставалась, оттого что в тягости была.
Гренадер хотел спросить, при ком находился Сашка Грибов, но тут Жандр крикнул, чтобы подавали им шубы.
В церковь шли молча: двое господ, Иванов и четверо слуг.
«Сколько же лет покойному было? — соображал Иванов. — Немного за тридцать, раз в 1812 году совсем молодыми служили».
Когда возвратились на Мойку и подали чай, Жандр сказал:
— И Сашка там же погиб. В депеше Паскевича, мне передавали, писано, что в числе убитых двое слуг посланника… Ох, Иваныч, какого удивительного человека Россия потеряла! Вот уж истинно: ум дипломата, прилежание к делам, талант писателя и сердце благородное — все дано ему было… И потянуло зачем-то на азиатов… Да не плачьте, Варвара Семеновна, душенька. Хорошо ли будет, коль и я зареву? Ведь мой друг лучший… Но подумать, каковы причуды судьбы! Вспомните, как радовались мы, что в двадцать шестом году его к суду не притянули, хотя столь близок с теми многими состоял. Ан осудили бы, и писал бы сейчас в темнице во славу русской словесности…
В этот вечер Иванов долго ворочался с боку на бок, зажмуривался, но сон не шел. Как живого видел Грибоедова: то верхом на проездках под Стрельной, рассказывающего про гусарские проказы, то на ковре под' стогом сена, читающего свое сочинение, то за фортепьяно, надевшим на простреленный палец золотой чехольчик. И совсем недавним, похудевшим, загорелым, окрыленным счастливой любовью: «В Тифлис хочу поскорей. Я там наконец сердце оставил…»
А Сашка-то! Вот тебе и франтишка, пустомеля, хвастун. Узнать бы хоть, защищал ли Александра Сергеевича… И вот опять судьба: слуги Кюхельбекера и Одоевского живы, а этот, который собирался в главноуправляющие…
На другой день в присутствии царя в дворцовом соборе служили панихиду по убиенному болярину Александру. Свободный в эти часы Иванов выстоял ее в Предцерковной. Хор пел так, что слеза прошибала, но собравшиеся равнодушно перешептывались о своих делах. Вчерашняя панихида в полутемной нижней церкви Николы морского была куда душевней. При дворе был наложен недельный траур. Говорили, что Грибоедов погиб оттого, что настойчиво требовал уплаты долга в сроки, означенные в договоре. А шептали, что персы оттого осмелели, что мы за лето турок не доконали. Потом дали спектакль в Эрмитажном театре, бал, и жизнь дворца пошла своим чередом.
6
В апреле в Военной галерее вновь появился мистер Дов. Малость постарел за год, пожелтел лицом, но так же не замечал лакеев и гренадер, так же скалил послушной улыбкой длинные зубы, когда видел князя Волконского, и устремлялся навстречу.
Голике стал носить один за другим погрудные портреты, в которых, видно, что-то дописывали, кряхтя, тащил в галерею стремянку и, бледнея от страха, лазил ставить их на места. К июню в больших рамах появились красивые портреты в рост Кутузова, Барклая и английского полководца Веллингтона, который разбил Наполеона в 1815 году. Будто ему тут и не место, раз русские в том бою не участвовали. Разве оттого, что союзником считался?..
Как говорил Голике, из Петербурга Дов поедет в Варшаву, где изобразит также в рост, под пару Веллингтону, цесаревича Константина. Он еще меньше заслужил здешнее место — в боях разу не бывал, а все при покойном государе.
Дальше Дов отправится в Берлин и Вену, там напишет прусского короля и австрийского императора на конях. Может, теперь подучился лошадей изображать?..
Как-то Иванов, дежуривший в галерее, пособил Голике принести самую высокую стремянку и подержал ее, пока тот лазал вставлять портреты в пятый ряд. Когда отнесли лестницу в чулан, немец стал благодарить, а гренадер спросил про Полякова.
— Истинно сожалею, но как мистер Дов приехали, то я все при них и знакомца нашего не видел два месяца.
— А вольную выправили ему? Может, хоть про это слыхали?
— Да нет же. Такая неудача! Генерал тот на войне умер, а наследников — три сына и вдова. Когда еще уговорятся, кому за него две тысячи рублей получать. Тут есть за что поспорить.
— Но раз дело такое верное, — сказал Иванов, — то ему можно и не беспокоиться — учись, знай.
— А он как раз очень в тревоге, что нет ему свободного сословия, хотя более года самим государем приказано с хозяевами все уладить. Однако, по-моему, много важнее, что он грудью слаб, а в Академии нашей зимой весьма холодно в классах.
— И вы в той Академии учитесь?
— А как же. Только сейчас от мистера Дова мне неудобно отклониться, если столько лет на него работал.
В такой же теплый вечер, как прошлым летом, Иванов пошел на Васильевский. Но сначала направился на 7-ю линию, где не бывал с 1824 года. Все выглядело, как в счастливые дни. Только забор вокруг участка выкрашен иначе да на окнах памятного полуподвала розовые занавески. Две девочки лет по восьми, сидя на пороге, нянчили тряпочных кукол, что-то им напевая.
«Вот так же и Анюта бедная тут когда-то сиживала», — подумал Иванов и зашагал прочь.
Полякова он застал с палитрой и кистью в руках. Сначала все показалось, как в том году. В комнате опрятно, и царский портрет на мольберте, а за окном деревья в вечернем солнце. И хозяин, приветливо встретив гостя, кликнул Танюше «вздуть» самовар. Но когда сели за стол, то увидел, как тот похудел и в лице пропало прошлогоднее оживление.
— Здоров ли ты, братец? — спросил Иванов.
— Простыл малость, и вольной бумаги все нету. А главное знаете что? Нет прежних хоть малых, да своих сил в руке и в глазах, что до кабалы проклятой были. Их вернуть не могу, — сказал Поляков и опустил глаза на скатерть. — А оттого учусь не в охотку и дома писать противно. — Он поднял глаза, и в них, в чертах лица отразилось почти отчаяние. — Я ведь принадлежности свои в руки давеча взял, только как ваши шаги услышал. Подумал: вдруг заказчик какой сыскался, так прикинусь, будто работаю. Кажется иногда, что ежели закажет кто портрет с натуры, как в Костроме бывало, то развязался бы я снова… А этих постылых больше писать не могу! — Он махнул в сторону царского портрета на мольберте. — Давно сухой стоит, тряпкой закрываю, чтобы не видеть. — Художник указал на холстину, лежавшую под мольбертом.
— Простуда пройдет, вольную господа дадут — они себе не враги, чтоб деньги такие упустить, — сказал Иванов как мог уверенней. — А насчет руки да глаза, поверь, все дело в упорстве, я по себе знаю. Не печалься и увидишь, как образуется.
— Нет, Александр Иванович, — покачал головой Поляков. — В нашем деле иначе, чем в любом ремесле. От рабского повторения несчетного я и сохну. Забил мне душу художницкую чертов англичанин портретами,