Иван Ларионыч подмигнул сыну и свернул в проулок.
— Верно, что не охоч? — спросил унтер.
— Сам ни-ни, а поить в праздник страсть как любит.
Перед началом спуска с площади их ожидала целая кучка старух, которые, глядючи во все глаза, кланялись Иванову.
Он в ответ снял шляпу и, как прошел, услышал шепот:
— Во счастье бабе! В благородные вышел, а матку не забыл.
— Чистый орел! — отозвался другой голос.
— Слышал, Санюшка? — спросила Анна Тихоновна, и сын увидел счастье в ее глазах и гордость в улыбке. — Недаром кажный год Николе гривенник в кружку клала. Ты помнишь ли, как меня спрашивал, правду ли с Москвы его привезли. Тогда Москва тебе невесть где чудилась, а потом самого куда заносило…
Как не помнить рассказа, который они с братом Семеном просили без счету повторять, про то, как ехали из Москвы афонские монахи на теплое море и везли на возах иконы, хоругви, аналои, паникадила. Около Епифани заночевали, а утром воз, на котором деревянный Никола лежал, с места не сходит…
— Запрягли четверик — не скрянуть, запрягли шесть коней — копыта в землю уходят, а воз стоит, — рассказывала Анна Тихоновна. — Монахи скопом толкают, за колеса тянут — нет, не сдвинуть! Ну, видят, угодник-батюшка с нашего места идти не хочет. Делать нечего, сняли с воза — разом его вперед рвануло, кони играют, бежать рвутся. Тут и оставили. Сначала часовенку над ним срубили, после церкву, а вот и соборный храм.
— А серебряну одежу когда ж на него надели? — спросил унтер, точно как в детские годы, чтоб могла рассказать любимое.
— Мир его обряжал, — наставительно кивала Анна Тихоновна. — Афонские старцы в одной крашенине святителя оставили, а в ногах кружечку приладили — кто грошик, а кто семишник пустит. Вот и собрали за триста лет на серебряну одежу.
Иванов помнил и другое предание, которое матушка не любила, как все, до войны касаемое. Будто Николу завезли сюда литовцы, когда шли на Куликово поле татарам на подмогу. Да не поспели к сражению, узнали, что татары разбиты, и, побросавши обоз, побежали в свою землю. А русские средь другого добра сыскали Николу и поставили в часовенку.
— А зачем, маманя, он саблю да церковь в руках держит? — спросил унтер, опять как, бывало, в детстве.
— Чтобы храмы божьи от ворога сберегать, — отвечала она. — С татарских времен к нам никто не бывал. В Москву и то француз зашел, а сюда угодник не пустил…
Вот и Козловка. Белеет церковь, около — кресты меж деревьев.
— Зайдем, маманя, к Дашуте на могилку, — сказал Иванов. — Помнишь, где схоронена?
— Как не помнить. Да не здесь она. Тут господа да дворовые, а хрестьяне — за околицей, на погосте. Забыл, видно?..
— Так пойдем туда аль устала?
— Какая усталь!
За церковной оградой, вдоль которой теперь шли, увидел высокий крест, окрашенный голубой краской.
— А тут кто же?
— Барин прежний, Иван Евплыч.
— Прибрался-таки. Когда же? — приостановился унтер.
— Под троицу. Сказывали, выплатил новый каки-то деньги, вот и закутил — опять вино разное, дичина, баб дворовых песни играть да плясать заставил. А сам все пил да пил. Так с куском во рту и завалился. Сходи, коли хошь, поклонись…
Иванов не ответил и пошел дальше рядом с матушкой.
В полуверсте за околицей, окруженное пашней и огороженное валом, желтеет деревьями крестьянское кладбище. Тропки ведут к могилам, вокруг других трава высокая — давно никто не бывал.
— Вот Дашута, сынок, и с младенчиком…
Обложенный дерном холмик, серый от дождей, некрашеный, но крепкий крестик.
Иванов стал на колени, поклонился в землю:
— Даша, Дашенька… И лицо твое запамятовал… Что-то светлое, туманное видать будто, да волосы русые, да глаза лазоревые… А Кочет проклятый не объявлялся? — спросил, встав с колен.
— Откуда же ему взяться? — ответила Анна Тихоновна. — Верно, на отъезде и порешили его мужики за добрые дела.
— Сболтнул кто-нибудь про то спьяна? — спросил Иванов.
— Никто не болтал, и ты забудь мой глупый сказ. Всяк бы ведь хотел, чтоб уходили проклятого… Вот и еще могилка наша… — Она перешла к соседней, с дубовым крестом, поклонилась.
— А тут кто же?
— Степанида, Михаила нашего жен — То-то вчера ее не видел. Да и спросить забыл, как в глаза не знавал. Что же с ней попритчилось?
— Бык господский прошлую осень забодал. Сорвался с цепи, к стаду бег да по дороге ее и поддел на рога. А уж вот божья душа была! Ладно, что хоть тут же и дух вон.
— А Михаиле как?
— Как?.. Раньше, бывало, к солдатке одной в Голино хаживал, а как Степанида померла, ни на кого не глядит. И то сказать: такую еще разве сыщет?..
— Матушка, а где же Сеня-братец, что после крестного хода на Куликовом поле помер?
— Вот. — Она указала на еще один дерновый холмик со старым крестом. — Тут, Санюшка, и еще двое старшеньких, которых не помнишь… Что слез пролито — море!
Помолившись, вышли с кладбища.
— А новый каков? — спросил Иванов. — С ним толковать завтра.
— Покуда три шкуры не дерет, баб да девок не трогает. Сказывают, денег на казенной службе много нагреб. То дед знает, от его дворовых слыхал, что десять лет казаков каких-то усмиряли да обдирали. С таким, сынок, торгуйся, как с цыганом, да пужни, что от царя близко служишь.
— Хоть близко, да чином низко, — сказал унтер и засмеялся.
— Чего ты? — удивилась Анна Тихоновна.
— Есть у меня приятель, служим вместе, так он завсегда эдак складно болтает, как у меня сейчас вышло.
Пока ходили в город и на кладбище, дома бабы по приказу деда напекли и наварили столько, что к обеду пришли шестеро соседей. Трое из них и брат Яков быстро захмелели, завели было песни, но, добавивши, сникли и были стащены на сеновал. А оставшиеся, из которых Елисей в юности был первый приятель нонешнего благородья, пили немного и стали спрашивать про службу. Дивились его рассказам, но не верили, что Зимний дворец выше Епифанского собора и раз в пятьдесят больше, раз в нем сотни залов, комнат и кладовок. И живут там, кроме царской семьи, еще до трех тысяч человек придворного люда — куда больше, чем во всей Епифани. Только подтверждение Михаилы про величину дворца, который обошел вокруг, ища дядину роту, и то еще, что дед вынес показать развешанный в сенях мундир в золотых галунах и штаны с золотым лампасом, пожалуй, дали веру словам рассказчика. Раз такую одежу услужающим шьют, так все быть может.
Когда гости простились, Иван Ларионыч с унтером пошли в баню, стоявшую над самым Доном. Прежде чем идти, Иванов снял в сенях все верхнее, кроме сапог, и накинул шинель, а отец шел впереди в белье и босиком, точь-в-точь как тридцать лет назад, только оказался куда ниже сына, а тогда были одного роста.
Раздевшись в предбаннике, унтер сел рядом с отцом на лавку и, сказав, на что привез деньги, отдал на сохран черес.
— Неужто вправду нас выкупать хочешь? — дрогнувшим голосом спросил Иван Ларионыч. — А деньги откуль взял?
Сын рассказал, как и сколько скопил, от кого известился, почем у них души, и что привез письма от