Отец вошел с поклажей. Саблю и шляпу положил на лавку, шинель повесил на гвоздь у двери, погладил.

— Эко сукно! Чистый плис, а на плечах золота сколько!

Снова вышел, чтобы внести чемодан, и, обернувшись, закричал в сени:

— Иди, Яков, скореича! Погляди, каков гость у нас!

Неужто Яков такой?.. Попрямей отца, а тоже старый мужик.

А за ним Наталья? Экая баба гладкая была, а что время сделало!..

Первый день прошел как в чаду. Чередой проходили свои семейные и соседи. Ели, пили, дивились, говорили наперебой, ахали, причитали. Вспоминали старое, спрашивали про Петербург, про службу, про дворец, про царя. В избе стало так жарко, хотя двери в сени настежь, что Иванов сидел без мундира.

Под вечер схватился, что не побывал у барина, да оказалось, что в исконной своей деревне, только завтра сюда будет.

— А ты со мной, Санюшка, к Николе сходи, молебен отслужим, я зарок дала. Пусть день без меня у печки потопчутся.

— Пойдем, матушка, хоть куда хошь.

Едва угомонились в сумерках. Предлагали лечь на печке или на полатях, но попросился в сени на рундук с зерном, где посвежей.

Михайло набил горой сенник, покрыли холстиной, взбили подушку, братняя дочка Матрена принесла одеяло чистое, крытое китайкой, стеганное на вате — приданое какой-то Агаши, видать, разу не стеленное. Улегшись, подумал: «Матрена Сергеева дочка, а Агафья чья же?.. Голова кругом, не рассмотрел всех. Михайловой Степаниды будто не видел. Ну, ужо разберусь…»

Хотел было отцу сдать черес, да пока постель в сенях готовили, старик заснул на печи. Завтра, все завтра успеется. Радуйся нонче, что добрался!

Ночью слышал, как горланили петухи, как за стенкой переступали и вздыхали коровы. Переворачивался на другой бок и опять засыпал еще слаще, вспомнив, что ночует в отчем доме.

Когда встал, никого в избе не было, кроме бабушки и племянницы Катерины, молчаливой, темноликой, что орудовала у печки. Потом прибежали вчерашние мальчик и девочка, брата Сергея внуки, ребята той самой Агафьи, чьим приданым одеялом покрывался. А она, сказали, из Рождествена взята, от своего барина выкуплена для братнего младшего.

Ну, наконец-то будто с домашними разобрался. Дал ребятам пряников из привозных гостинцев, и убежали куда-то.

Умылся, побрился, поел лепешек со сметаной, обрядился, и пошли с матерью в Епифанский собор. Она поверх сарафана надела черную кофту с медными пуговками. Он — в вицмундире с крестами и медалями, в шляпе с черным султаном, при сабле.

По Козловке шли молча, рядом. Все им кланялись, кто попадал навстречу или выглядывал в окна. Когда вышли на стежку вдоль Дона к Мельгунову, где мост перейти, матушка сказала:

— Ну, говори про дочку свою, звать-то как?.. Жену Михайло много одобрял. А девочка здоровая ли? В городах, слух идет, ребята все больше тощие да лицом белые. Молочко пьет ли?

Иванов рассказал про Машу, о том, что лицом круглая и румяная, как любит ежа и котенка, просила привезти живого зайца, и матушка, улыбаясь, кивала головой, приговаривая:

— Ох, милушка моя!..

Тут унтер сказал, что привез столько денег, что надеется всех выкупить на себя, а потом и совсем на волю отпустит.

— Да где ж деньги у тебя? — ахнула матушка.

— На себе, в чересе ношу. Нонче деду отдам на сохран.

— А откуль же взял столько? Солдатов, сказывают, таково голодом морят, что кажну копейку на харч берегут.

Рассказал про годы мастерства, про теперешнее большое жалованье, что и жена — рукодельница, на продажу искусно шьет.

— Ох, Санюшка, что нас-то с дедом ослобождать? И так доживем. Лучше бы деньги Маше своей в приданое сберег. Жена не перечила, что за тем сюда поехал?

— Жена как душа одна со мной, — ответил унтер. — Выкупить всех хочу, матушка. На то двадцать лет трудов положено, а Машино приданое дале копить начнем. То второе наше дело…

Медленно идя в гору по дороге, сын прикидывал, сколько же лет его родительнице. Понятно, за семьдесят. Он младший из братьев, Яков, кажись, на десять лет его старе. А зубы у нее, никак, все целы. И отец хоть сгорбатился, а как охватил его вчера! Видно, и правда здоровей в деревне жить. Только Анюта сюда и под старость не поедет. Городская она. А сам поехал бы?..

Когда шли через площадь, встречные пялили глаза на форму и на ордена Иванова, многие ему кланялись. Обедня только что отошла, и богомольцы выходили из храма. Сказал старосте, считавшему выручку у свечного ларя, что просит отца протопопа отслужить молебен Николе, и подал пятирублевую ассигнацию.

— Сейчас доложу отцу Димитрию, ваше благородие, — закивал староста, косясь на крестьянское обличье Анны Тихоновны.

Собор богатый, купцы не пожалели денег — много лепнины, еще больше росписи и позолоты. Пол из чугунных гулких плит с узором, по которым шаги старосты были слышны до самого алтаря.

Возвратившись, сказал, что отец протоиерей сейчас снова облачится и просит передать его благородию, что ежели с полным причтом и хором, то надо бы вторую синенькую пожаловать.

— За тем не постою, но чтоб без спешки, — сказал Иванов.

— Со всем благолепием, — заверил староста.

Матушка зашептала, что без хора обойдутся, но унтер сказал:

— Тридцать почти лет разлуки нашей. За радость такую пришли угодника благодарить. Гляди, и солнце в купол ударило…

Подошли к самому амвону и встали под любопытными взглядами певчих перед одетым в серебряную ризу Николой. Из алтаря слышались шаги и прокашливание. Только все смолкло, как сзади застучала частая походка, и, обернувшись, увидели Ивана Ларионыча в сапогах и чистом кафтане. Не выдержал, бросил молотьбу. Лицо умыл, волосы и бороду расчесал.

Слушая знакомые возгласы и песнопения, крестясь и кланяясь, когда крестилась матушка или когда в их сторону плыло облако кадильного дыма, Иванов смотрел в знакомое суровое мужицкое лицо Николы- угодника — деревянного, расписного, вырубленного из толстой тесины и одетого, кроме рук и лица, в серебряную ризу с омофором через плечо и митрой на седых волосах. В одной руке святой держал церковку о пяти главах, в другой — кривую саблю. Унтер смотрел в строгие глаза под белыми бровями, на седые усы, каждая волосинка которых выписана старательно и, наверно, со страхом перед грозным владыкой. Смотрел и вспоминал слова полковника о святых на картинах в Эрмитаже. Уж, наверное, иначе он-то написал бы Николу — мягче, добрее, каков сам… «Что ж такое я думаю вместо молитвы? Или то и есть молитва, чтобы не был к нам суров Никола, помог в добром деле?..»

Когда служба окончилась, протоиерей, дав приложиться всем троим ко кресту, сказал Иванову:

— С приездом, ваше благородие, в родные места. Пожалуйте в воскресенье к обедне, соборне будем служить…

А когда повернулись идти к выходу, то сзади оказалось много зевак: кто давеча шел от обедни, вернулись в храм, чтобы поглазеть на форму и кресты унтера.

Выйдя из собора, Иван Ларионыч сказал:

— Ступайте домой, а я к целовальнику, надобно вина купить, вечером с суседями отпраздновать.

— Деньги изволь, папаня, но сам, гляди, в рот не беру.

— Деньги все равно твои трачу, — усмехнулся отец. — А что не пьешь, то и я к нему не охочий, однако соседей угостить обычай велит. Куплю нонче всего штофа три, а то попрекают, что вчерась не праздновали. У тебя, поди, от народа в глазах рябило, а старики твое благородие мальчишкой помнят.

— Мне бы нонче с тобой по делу нужнейшему потолковать.

— Вот гостей выпроводим да на огороде над Доном сядем. А то баньку вытопить велим. Где ж лучше говорить?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату