отъезду.
В этот вечер засиделись за самоваром, обсуждая поездку. Анюта уже уложила чемодан и теперь зашивала ассигнации в новый черес.
— Я почти все деньги с собой беру. Тебе на три месяца всего двести рублей оставлено, — говорил унтер.
— Мне бы спокойней, кабы все дочиста взял, — отвечала жена. — Я здесь всегда занять у Карловны, у Качмаревых могу, да еще в копилке рублей тридцать. А тебе где взять, ежели, как липку, чиновники обдерут? Обратно пешком пойдешь?
— Не бойся, до Москвы доберусь хотя на своих конях, а там князя Ивана Сергеевича сыщу. Мне на дорогу поверит. То уж самый крайний случай… Ну, пора, матушка, на боковую.
— Обещайся только, Санечка, что дрожки возьмешь, не потащишь на плечах укладку в такую даль. Не жалей двугривенного…
… Сговорено было, что с Сергиевской тронутся в девять, но Иванов подъехал к дому Пашковых, когда не было восьми и дворники кончали мести улицу. Отпустил ваньку, поставил чемодан у подъезда. И чего Анюта так рано отправила? Сама опоясала чересом, торопила бриться, кормила, поила. Когда уже поцеловал сонную Машу и простился с Лизаветой, еще долго крестила. Когда уже шел по двору, то окликнула в окошко, и он помахал ей свободной рукой.
Но вот дорожная карета четвериком в ряд выехала со двора и завернула к подъезду. На задке притянуты ремнями большие чемоданы. Одновременно швейцар распахнул парадную дверь:
— Пожалуйте, ваше благородие, господа наверх вас просят. Шинель и шляпу позвольте, чумадан велю на карету вязать.
Лакеев нынче не видно, пошел один. Заслышав шаги, Павел Алексеевич вышел из неизвестной еще унтеру столовой комнаты.
— Иди сюда, Иваныч. Съешь что-нибудь на дорогу, выпей.
— Покорно благодарю, жена до отвалу накормила.
И вот уже расселись в карете. Господа — на заднем сиденье, он с пожилой горничной Верой Осиповной напротив, на почти таком же широком и мягком диванчике. На наружной скамейке за кузовом с подъемным кожаным верхом — двое в синих ливреях: пожилой камердинер барина и молодой, толстомордый, с кожаной сумкой через плечо, которого со слов дяди-кучера Иванов звал про себя «телячьей башкой». Подножка закинута внутрь кареты, дверца захлопнута швейцаром. На широкие козла рядом с кучером сел почтовый ямщик, что поведет обратно лошадей с ближней станции.
— С богом, трогай! — говорит Павел Алексеевич.
И хотя кучер слышит его через открытое окошко, «телячья башка» повторяет повелительно:
— Трогай! Пошел!
Провожающие у подъезда машут платками, шапками. Качнувшись, тронулась карета. И рессоры, какие мягкие, даже на колдобинах мостовой только чуть тряхнет да мотнет туда-сюда в стороны.
Оттого что мало спал прошлой ночью, Иванов не раз задремывал в первый день пути. Но и такой случай предусматривало отличное венское устройство: от спинки отвертывалась выстеганная боковинка, которая отгораживала от Веры Осиповны, чтоб не мог, заснувши, ее беспокоить. А спереди застегивался ремень против груди и сверху спускалась занавеска. Дремли, как в отдельной люльке. Дремали и Пашковы, посапывала за отгородкой соседка-горничная.
А в перерывах дремоты Иванов раздумывал, какое чудо совершилось в его жизни. Восемнадцать лет назад по этой дороге ехал в строю он, забитый ефрейтор, считавший великим счастьем, что на полгода избавлен от истязаний барона Вейсмана, что хоть на время ушел от неизбежного самоубийства. А нынче?.. Сам, ставши «благородием», едет в заграничном экипаже со знатными господами и везет честно накопленных почти пять тысяч рублей, чтобы выкупить семейных из крепостной кабалы. Не сон ли видит?
И чего только в такой карете не устроено для удобства путешествия! И на заднем сиденье, понятно, выдвигается такая же мягкая загородка для удобного сна в сидячем положении, и подхват под грудью, и занавеска спереди. А под сиденьями и на боковых стенках в футлярах и карманах ловко размещены погребцы с серебряными столовыми приборами, с туалетными принадлежностями, с бутылками и графинами, походным самоваром и кофейником, не говоря о судках с приготовленной в дорогу едой. А под крышей в сетках лежат свернутые одеяла, подушки, простыни, матрасики. Словом, целый дом с хозяйством для дальнего пути.
Та ли это карета, в которой Дарья Михайловна в последний раз от Калуги до Одессы проехала, уже в горле смертную хворь чувствуя? Чувствовала и глядела за оконце, прощаясь с нищей, бедной родиной, с такими вот курными избами под соломой в придорожных деревнях; с мужиками в домоткани и лаптях, везущими кладь на мухратых лошаденках; с бабами, что выносят на почтовые станции печеные яйца, топленое молоко, огурцы, хлебы и жареных кур, которых покупают путешественники попроще. Выносят, отрывая от своих семей, чтобы выручить гривенники, без которых не свести концы нищего крестьянского хозяйства…
Толстомордый лакей, которого по-крещеному звали Корнеем, оказался донельзя расторопным в дороге. Едва успевали остановиться перед станционным домом, он кубарем скатывался со своего «насеста», как называл Пашков наружное сиденье, и взлетал на крыльцо, еще на ходу расстегивая сумку. И тотчас из окна смотрительской слышался его пронзительный голос:
— Его превосходительство господин действительный камергер двора его величества с супругою спешат в Москву на свадьбу сродственницы ее сиятельства княжны Козловской! Вот подорожную пиши в книгу да лошадей прикажи поскорей перепрячь. Подручным на водку, тебя наградим и обратного ямщика не обидим. Считай, сколько за прогоны следует.
Все выпаливал скороговоркой, и редко бывало, чтобы через несколько минут вокруг кареты не начиналась суета. Одни конюхи выпрягали прежний четверик, другие вели новый, еще кто-то подмазывал колеса, а смотритель с поклоном выносил прописанную подорожную и, получив пару целковых, желал «счастливого пути их сиятельствам» и просил «поберечь лошадок». А Корней уже вскочил на свой «насест» и кричал: «Ну, трогай, пошел!» На что его дядя-кучер отвечал внятно: «Мало я тя учил, телячья башка!»
Камердинер Василий Петрович, спокойный, молчаливый, вместе с горничной Верой Осиповной накрывал на стол на тех станциях, где останавливались, подавал кушанье и устраивал все к ночлегу. Покупать съестное стали только на третий день, да и то больше для «людей». Господа ели немного — сыр, печенье, яйца, пили кофе и чай. На ночлег располагались в новых каменных станционных домах или чистых избах, кроме Иванова и камердинера, спавших в карете, раскинув подставное сиденье, отчего образовывались две широкие постели. Василий Петрович спал чутко, раза два в ночь обходил карету, осматривая, все ли пристегнутое на запятках цело. Ощупывал фонари, дверные ручки и прочее, что, случалось, крали на ночлегах. Кучер уходил спать на сеновал, но тоже ночью наведывался наблюсти карету и сложенную на «насесте» сбрую.
Погода стояла теплая и сухая. Дорога в тех болотистых местах, где восемнадцать лет назад была мощена бревнами, на которых лошади ломали ноги, а проезжие прикусывали языки, теперь была осушена канавами, засыпана щебнем. Езда поэтому не была особенно тяжела для коней, но все же на песчаном грунте камергер командовал ехать шагом и всем мужчинам идти пешком. В таких случаях он шел рядом с Ивановым, вспоминая войну, походы, однополчан. Василий Петрович следовал за ними и порой подавал голос — он служил барину с конногвардейских времен. Почтовый ямщик шагал обычно рядом с лошадьми, которых ему предстояло вести обратно на свою станцию. А Корней плелся сзади всех, отдуваясь и скинув ливрею, которую оставлял на сиденье.
— Тебе бы до Парижа так промаршировать, — шутил Пашков.
— Я бы при вашем превосходительстве служил, — нахально отвечал «телячья башка». — Меня бы лошадь возила.
— В Конную гвардию таких жирных не берут. Гляди, мы с Александром Иванычем каковы и в пятьдесят лет. Шагай, пехота, живей.
В день проезжали по три, а то и четыре станции — девяносто — сто двадцать верст.
— Едем, как в дилижансе, — сказал камергер, — только с нами тебе удобств больше, там, сказывают,