Нетрудно догадаться, что, находясь в подчинении у доктора и одновременно у его экономки, Дольф жил в общем несладко. Поскольку фру Ильзи распоряжалась ключами и поскольку все плясало под ее дудку, задеть ее означало бы обречь себя на вечное голодание; в то же время проникновение в тайны ее характера было для Дольфа задачей гораздо более сложной, чем изучение медицинской премудрости. Когда он бывал свободен от занятий в лаборатории, ему приходилось носиться взад и вперед по городу с ее поручениями; по воскресеньям он должен был сопровождать ее в церковь, возвращаться обратно с нею и нести ее библию. Много, много раз бедняге Дольфу выпадало на долю подолгу простаивать на церковном дворе, дрожать от холода, дуть на окоченевшие пальцы и растирать отмороженный нос, терпеливо дожидаясь фру Ильзи, которая, собрав вокруг себя кучку приятельниц, болтала без умолку, и они покачивали головами и разрывали в клочья какую-нибудь несчастную жертву, попавшуюся им на язык.
Несмотря на способности, Дольф весьма медленно подвигался по стезе знания. В этом не было, разумеется, вины доктора, ибо, не жалея сил и стараний, он заставлял своего нерадивого ученика денно и нощно толочь пестиком в ступке или гонял его по городу со склянками и коробочками пилюль; если обнаруживалось, что Дольф начинает лениться — к чему, сказать по правде, он питал неодолимую склонность, — доктор приходил в ярость и до тех пор донимал его допросами, намерен ли он вообще изучать медицину, пока Дольфа не охватывало былое усердие. Впрочем, он был так же склонен к озорным выходкам и разного рода забавам, как и в детстве; мало того, эти вкусы с годами усилились и окрепли, ибо их долгое время стесняли и сдерживали, и они не находили для себя выхода. С каждым днем он делался своенравнее, все больше и больше утрачивая расположение доктора и его экономки.
Между тем доктор преуспевал: богатство его и слава ширились и росли. Последняя зиждилась на лечении таких случаев, которые не описаны и не предусмотрены в книгах. Он избавил нескольких старух и девиц от ведьмовства
— страшного недуга, некогда столь же распространенного в этих краях, как ныне водобоязнь; он поставил на ноги одну дюжую деревенскую девушку, болезнь которой дошла до того, что ее рвало загнувшимися иголками и булавками, а это, как знает всякий, — безнадежная форма заболевания. Шептались еще и о том, что он владеет искусством изготовления любовного зелья, и по этой причине к нему обращалось великое множество пациентов обоего пола, сгорающих от любви. Но все эти случаи относятся к той стороне его практики, которая закрыта непроницаемою завесой, ибо, как гласит профессиональное правило, «врач обязан блюсти честь и тайну своего пациента». Поэтому всякий раз, когда имели место консультации подобного рода, Дольф принужден был удаляться из кабинета, хотя, как поговаривали, замочная скважина познакомила его в большей мере с секретами врачевания, чем все прочие занятия с доктором.
Итак, доктор наживал денежки; он стал прикупать недвижимость и, подобно многим великим людям, заглядывать в будущее, предвосхищая те дни, когда он сможет уйти на покой и удалиться куда-нибудь на лоно природы. С этой мыслью он приобрел ферму, или, как ее называли голландцы-колонисты, — боувери note 23, расположенную в нескольких милях от города. Это было родовое гнездо богатой семьи, незадолго перед тем выехавшей обратно в Голландию. В центре усадьбы был расположен просторный дом, который, впрочем, обветшал и нуждался в ремонте. Об этом доме ходило немало жутких и загадочных слухов, и по этой причине он получил название «Дом с привидениями». То ли из-за этих рассказов, то ли из-за неприятного, гнетущего впечатления, которое производила ферма в ее нынешнем состоянии, но доктору так и не удалось найти арендатора, и, дабы дом не разрушился окончательно, пока он сам водвориться в нем, он поселил в одном из его крыльев деревенского батрака с семьей, предоставив ему исполу обрабатывать ферму.
Купив этот участок, доктор почувствовал себя настоящим помещиком. Ему не чужды были свойственные немецким землевладельцам спесь и тщеславие, и он стал смотреть на себя почти как на владетельную особу. Он начал жаловаться на усталость от чрезмерных трудов и любил выезжать верхом, чтобы «взглянуть на поместье». Его кратковременные отлучки на ферму обставлялись шумно и чрезвычайно торжественно, что порождало сенсацию в целом квартале. Лошадь с бельмом на глазу обычно с добрый час простаивала перед домом, рыла землю копытом и яростно отмахивалась хвостом от докучливых мух. Затем приносили и приторачивали седельные сумки, спустя некоторое время свертывали и пристегивали к седлу дорожный плащ доктора, затем привязывали к плащу докторский зонтик — все это на глазах у кучки оборванных мальчуганов, этих вечных зевак, толпившихся перед дверью. Наконец появлялся сам доктор: на нем были высокие, выше колен, сапоги с отворотами и надвинутая на лоб треуголка. И так как он был мал ростом и толст, то проходило изрядное время, пока ему удавалось влезть на лошадь, после чего проходило тоже изрядное время, пока он усаживался в седле и подтягивал стремена, наслаждаясь изумленными возгласами и восхищением толпы уличных сорванцов. Уже отъехав, он мешкал еще посреди улицы и потом по нескольку раз возвращался назад, дабы отдать последние распоряжения и приказания, причем ему отвечали либо домоправительница, стоявшая у дверей, либо Дольф из лаборатории, либо кухарка- негритянка из погреба, либо служанка из окна своего чердака, и вдогонку ему летели их последние фразы — порой и тогда, когда он уже сворачивал за угол.
Торжественный церемониал докторского отъезда будоражил соседей. Сапожник бросал колодку, цирюльник высовывал завитую голову с гребенкою, торчавшею в волосах, у дверей бакалейщика собиралась кучка зевак, и с одного конца улицы до другого пролетала молва о том, что «доктор выезжает в поместье».
Это были золотые часы для Дольфа. Не успевал доктор скрыться из виду, как пестик и ступка забрасывались, лаборатории предоставлялось заботиться самой о себе, и ученик удирал из дому, чтобы отколоть какое-нибудь бешеное коленце.
И действительно, надо признать, что наш юноша, возмужав, шагал, видимо, прямиком по пути, предсказанному пожилым джентльменом в бордовом платье. Он был вдохновителем и устроителем всех воскресных и праздничных забав, всех шумных ночных потех; в любой момент он был готов ко всевозможным выходкам и отчаянным приключениям.
Нет ничего беспокойнее, чем герой в малом масштабе, или, вернее, герой в маленьком городке. В глазах сонных, хозяйственных пожилых горожан, ненавидевших шум и не имевших ни малейшей склонности к шутке, Дольф превратился вскоре в какое-то пугало. Добродетельные матроны смотрели на него как на самого отъявленного повесу; при его приближении они собирали под свое крылышко дочерей и указывали на него своим сыновьям как на пример никчемности и беспутства. Ни в ком, по-видимому, не вызывал он ни капли доброжелательности, разве что в таких же непутевых молодых лоботрясах, как сам, которых подкупали его чистосердечие и отвага, да еще в неграх, видевших в каждом праздном, ничем не занятом юноше некое подобие джентльмена. Даже славный Петер де Гроодт, считавший себя покровителем Дольфа, и тот стал отчаиваться в своем питомце; выслушивая бесконечные жалобы докторской домоправительницы и смакуя маленькими глотками ее малиновую настойку, он задумчиво качал головой.
Одна лишь мать, несмотря на необузданное поведение ее мальчика, продолжала по-прежнему страстно любить его, и любовь эту не могли поколебать бесконечные рассказы о бесчисленных его злодеяниях, которыми так усердно потчевали ее друзья и доброжелатели. Ей, правда, не досталось в удел того удовольствия, которое испытывают богачи, когда слышат со всех сторон похвальные отзывы о своих детях, но она смотрела на всеобщее нерасположение к Дольфу как на придирки и любила его по этой причине еще более пылко и нежно. На ее глазах он преобразился в высокого, стройного юношу, и при виде его ее материнское сердце наполнялось тайною гордостью. Она хотела, чтобы Дольф одевался как джентльмен; все деньги, которые ей удавалось сберечь, шли на пополнение его кармана и гардероба. Она любовалась им из окна, когда он уходил в город, одетый в свое лучшее платье, и сердце ее трепетало от счастья; однажды, когда Петер де Гроодт, пораженный в одно воскресное утро изящною внешностью юноши, заявил: «Что там ни говори, а из Дольфа все-таки вышел пригожий парень!», слезы гордости увлажнили ее глаза. «Ах, сосед, сосед, — вскричала она,пусть твердят себе, что им вздумается, но бедняжка Дольф будет еще так же высоко держать голову, как и лучшие среди них!»
Прошло несколько лет. Дольфу шел двадцать первый год. Тем самым срок его обучения истекал: приходится, однако, сознаться, что в области медицины он знал немногим больше, чем тогда, когда впервые переступил порог докторского дома. Это произошло, однако, не по недостатку способностей или сообразительности, ибо он обнаруживал поразительные таланты в усвоении других отраслей знания, хотя