За окном падал рыхлый редкий снег, и догорала зимняя заря.
А когда заря погасла, и в комнате был полумрак, вошел солдат. Он отряхнул шапкой валенки и, озираясь по сторонам, робко спросил:
— Который здесь будет Ребров Николай?
— Я, — и юноша взял из рук солдата письмо.
Сестры не было. Он вскрыл конверт.
«Коля, милый братъ! Обязательно сегодня. Ждемъ. Я въ четырехъ верстахъ отъ тебя. Да ты отлично знаешь. Приходи, если поправился. Письмо посылаю наугадъ. Необходимо, необходимо встретиться. Твой Сергей».
Николай вплотную подошел к солдату и тихо, почти шопотом:
— Кланяйтесь Сергею Николаевичу. Я приду.
После обеда из соседних комнат к ним набралось несколько человек выздоравливающих офицеров, поживших и молодых. Конечно, — шашки, грязные анекдоты, подтруниванье над лысым. Дешевой кого-то успел обыграть, с кем-то поругался, кричал:
— Армия! Какая к чорту у нас армия?.. И что мы за офицеры? Где наш император?
— Я не императору служил, а народу, — возражал гнилозубый, с рыжими, седеющими усами офицер. — И теперь служу народу.
— Кулаком по зубам вы народу служите.
— Врете! Нахально врете…
— Господа, господа! — тщетно взывал лысый. — Это ж свинство, наконец!
— Молчи, отец игумен! — гремел басом Дешевой.
Кто-то из дальнего угла:
— Князь Тернов преставился…
— Ну?! Когда?
— Сегодня утром. Кранкен.
На мгновенье пугливая тишина и сквозь подавленные вздохи:
— Царство небесное… Еще один ад патрес…
Некоторые наскоро, как бы крадучись, перекрестились. Дешевой перекрестился усердно и с отчаянием.
— А вместе с князем — еще двое: Чернов и Сводный.
— Царство небесное, царство небесное…
Пожилой человек с запущенной седеющей бородой сжал виски ладонями и, застонав, уставился в пол. Дешевой надтреснуто запел:
Наша жизнь коротка-а-а…
Все уносит с собо-о-ю-у-у…
— Не войте, ну вас!..
Дешевой боднул головой, брови его отчаянно взлетели вверх:
— Э-эх, выпить бы! — треснул он кулаком в стол.
Пробило восемь. Сестра Дарья Кузьминишна быстро развела всех по комнатам и выключила свет:
— Покойной ночи.
К девяти все стало тихо. В коридоре горела лампочка. Николай Ребров надел две пары толстых шерстяных чулок, а сверху чьи-то старые галоши, разорвал сзади по шву халат, загнул его полы, на манер штанов, накинул на плечи казенное одеяло и прокрался коридором к выходу. Пусто. Заскрипела дверь в сени, — куча, прикрытых рогожею гробов — скорей, мимо — и вот он на дворе. Возле калитки — караульный:
— Куда? Кто такой?
— Дарья Кузьминишна приказала зайти за хлебом.
— Иди, да скорей! Скоро запру.
Мороз небольшой, и лесная дорога в тишине. Юноша, надбавляя шагу, жадно вдыхал пахучий и крепкий, как брага, воздух. Закружилась голова, ноги шли вслепую, как у пьяного, спину прохватывал холод. Но вскоре, насытившись кислородом, кровь распалила мускулы, и душа юноши взыграла. Ах, как хорошо вырваться от смерти, чтоб видеть вот эту ночь, вот этот лес, дышать, и радостно плакать, и улыбаться звездам. Юноша не двигался, юноша созерцал себя и жизнь, а двигалась дорога, сначала медленно, потом быстрей, быстрей, и вот Николай Ребров у цели.
Та же комната в антресолях барского дома, тот же красноватый свет под потолком.
— Брат, Сережа!
Сергей Николаевич мгновенье стоит с открытым ртом:
— Колька, мальчик! Ты?!. Вот так маскарад…
И, разрывая об'ятия, тянется пухлая рука пухлого Павла Федосеича:
— Эге! Вьюнош! Что за вид…
Покрытая инеем большая кукла срывает с себя чалму, одеяло, халат, и, греясь в одном белье, у жаркой печки, торопится рассказать про свою жизнь. Торопится и брат с Павлом Федосеичем, торопится денщик и двое незнакомых, бородатых — высокий и низенький — увязывают вещи, наскоро глотают полуостывший чай, жуют с хлебом колбасу.
— Ну, что ж, братишка Коля, можешь с нами бежать?
— Куда?
— В Париж, вьюнош, в Париж! — бабьим голосом притворно-весело Павел Федосеич, но выпуклые глаза его тревожны.
— Да ты болен иль здоров? — И Сергей Николаич трясущейся ладонью ко лбу брата.
— Когда собираетесь?
— Ровно в час… Теперь семь минут двенадцатого.
Сердце Николая Реброва сжалось, кровь ударила в виски, отхлынула:
— В Россию?
— Ну да, чрез озеро.
— И я… Брат, возьми меня! Сережа… — Ноги его подогнулись, он качнулся, упал на что-то мягкое.
И сквозь песок, вой ветра, сквозь красное шуршанье падали откуда-то сверху в самый мозг, в самую больную точку чужие, холодные слова:
— Как же быть?.. Надо остаться.
— Я не могу… Все готово. Деньги уплачены.
— Но нельзя же бросить больного…
— Я не могу…
— Дозвольте остаться мне…
И все. Потом кто-то склонялся над ним, целовал, шептал.
Пред рассветом юноша открыл глаза:
— Ушли?
— Ушли, так точно, — ответил денщик Сидоров.
Из глаз юноши потекли слезы. Сидоров, с добродушным лицом белобрысый парень, зажег лучину — и в самоварную трубу.
— Ничего, приятель, ничего, — говорил он, свирепо продувая самовар, — настанет и наш черед. Не век же здесь сидеть будем… Однако вас нужно в больницию… Ужо горяченького попьем… Коньячек остался… На донышке…
И вскоре же ввалился с чемоданчиком пыхтящий Павел Федосеич.
— Что ж, ваше благородие?! — удивился Сидоров.
Павел Федосеич швырнул чемодан, сорвал с плеч полушубок и грузно сел на пустую койку.
— Вернулись? — уныло спросил и Николай Ребров.
Толстяк опустил голову и, закрыв ладонью глаза, коротко, прерывисто дышал.
— Погиб… Погиб я… Анафемски малодушен оказался… Колпак, дрянь, тьфу!.. баба! — бабьим голосом выкрикивал он, притопывая пяткой в пол. — Я не один, не один… Еще трое вернулись… Страшно. — Он подошел к юноше и неуклюже опустился пред ним на колени. — Колечка, голубчик… Страшно. Этот сволочь,