ходу кутью.
— Почин есть, — бубнил он про себя.
Воодушевленный столь легко доставшимся ему успехом, он атаковал и другую жертву. Эта жертва — тоже женщина и тоже из купеческого круга, но не бывшего, а существующего ныне, попросту — базарная торговка.
— Ваш кошелек!
— Чего та-ко-е?
— Кусну — и через два часа стропила в вашем носу провалятся.
— А вот посмотрим, у кого скорей провалится, — И краснощекая тетка, бойко изловчившись, сгребла налетчика за шиворот.
Клоп-Циклоп рванулся так, что затрещала на нем зеленая кацавейка, но тетка, подкрепившаяся ради праздника винишком, видимо, имела порядочную силу. Клоп-Циклоп заорал «караул!» и бросил узелок с недоеденной кутьей. Потом стал всячески божиться, что он парнишка хотя и одноглазый, но вполне здоровый, глаз ему выклюнул журавль, а морду нечаянно разрисовал приятель-озорник. Тетка, пыхтя и не говоря ни слова, волокла его. Тогда Клоп-Циклоп стал жадно плакать и молить о пощаде, взывая к милосердию базарной торговки.
Но появился милиционер, тетка подозвала его, и Клоп-Циклоп был доставлен куда надо.
19. ПИСЬМО К МАТЕРИ. ТЕНЬ ДУНЬКИ ТАРАКАНА
— Завтра, либо послезавтра — в Крым, — объявил вернувшийся из города Амелька.
— Завтра не существует, потому что… — опять опротестовал Инженер Вошкин. — Сам же ты сказал.
Амелька не ответил. Он весь в нетерпеливом возбуждении: какой-то радостный порыв светился в его утомленных, болезненно прищуренных глазах. Может быть, странное предчувствие близкого свидания с матерью, а может, приятные вести с такой силой взвинтили померкший Амелькин дух. Амелька слышал на базаре: Иван He-спи, варнак, бандит, налетчик, накрепко засыпался, засел в тюрьму» откуда один выход для него — расстрел. И, стало быть, Амелька навсегда получил полнейшую свободу.
Не позже завтрашнего дня он наведет точные справки, так ли это. Вот если б — да!
Он купил в городе два листа бумаги, марку и конверт. Сейчас станет сочинять письмо ей, матке Настасье Куприяновне. Амелька сам удивился проснувшемуся в нем чувству к матери; он не знал, где оно родилось, какими путями обошло, захватило его сердце. Но это чувство долга и любви теперь пленило его всего, и плен тот сладостен и тяжек.
Еще держались сумерки. На западе догорали оранжевые, золотистые, зеленоватые тона, Посиневшие от холода, голодные ребята разводили костер. Инженер Вошкин обучил Шарика верховой езде. Шарику надоело баловство; он обсобачил парнишку предостерегающим лаем и, голодный, забился в угол мрачного, сырого склепа возле ног Амельки.
Амелька стоял на коленках, облокотившись на перевернутый вверх дном ящик, и сочинял письмо. Огарок поводит вправо-влево золотым своим хвостом. На ящике два слизняка; им неприятен свет огарка и неприятен человек, пыхтящий возле них; они невидимо вздрагивают, просят смерти. Амелька смахивает их на пол, топчет сапогом.
«Бесценная матушка, Настасья Куприяновна. Это пишет тебе сын твой, небезызвестный Амельян.
Бесценная матушка, вот уже почитай три года я убег из родимых краев и тебя бросил, горемыку. А из-за чего — ты знаешь сама. Что же это они делали со мной, особливо этот самый мироед Гаврила Колотушкин? А я потому озлобился, как сирота я есть, потому что разные буржуи угробили моего родителя, а вашего супруга и вас навек осиротили. Тяжко мне было, вот и озорство пошло Лучше бы меня убили, а не тятьку. Бесценная матушка, Настасья Куприяновна, то есть гак я люблю тебя, не нахожу слов. Одна подушка знает, сколько я проливаю горьких слез. А живу я шибко худо, ноют мои руки, ноют мои ноги, и сердце ноет, и сам я весь больной, изжеванный. Ежели не брошу бродяжить, чую, умру. Потому жизнь моя шибко тяжелая. Ну, клянусь тебе богом, бесценная матушка, Настасья Куприяновна, вот только съезжу в Крым, прогреюсь на солнышке для здоровья и вернусь, родимая, к тебе, вернусь на всю жизнь нашу. Уж вот-то заживем! Не скучай, не плачь, дожидай меня, пожалуйста, уж теперь скоро, совсем скоро свидимся с тобой. Уж ты прости меня как-нибудь, не проклинай, не плачь, А я тебя, бесценная матушка, Настасья ты моя Куприяновна, видел о прошлый год в городе нашем, только не смел подойти, потому — больной я весь и лицо опухло, и одет скверно, ты бы испугалась, не признала бы сына своего. А вот как хотелось подойти… Я, может быть, ходил след в след тебе и слезы…»
— Амелька, шамать хочешь? — вбежала с улицы Катька Бомба.
— Подь к черту! Вонючка… — буркнул Амелька, погасил огарок и вытер рукавом мокрые глаза.
Катька ушла. Амелька запер дверь, зажег огарок и стал доканчивать письмо.
Ему надо сейчас же снести письмо на почту, чтоб как можно скорей мчалось оно в деревню к матери. Он шел через парк, плотно стиснув зубы. Вызванные письмом переживания детства снова и снова вставали в возбужденном Амелькином мозгу. Его душа была охвачена злобной жалостью к своей судьбе, к матери, к убитому белогвардейцами отцу. Инстинкт жестокой мести овладел им вдруг. Ну, попадись ему теперь буржуй или какой-нибудь белогвардеец, он сразу отвинтит ему башку, вспорет брюхо, кишки намотает на березу. Схватил чугунный диван, с яростью отломал узорчатую ручку, подволок к пруду и бросил в зазвеневший, провалившийся ледок. Поднял камень и метким швырком разбил электрический фонарь. Попробовал вырвать с корнем молодое деревцо, но сила не взяла, заскрежетал зубами. Пошел вперед, надбавляя шагу и тяжело, с присвистом дыша. Опрокинул на ходу еще четыре скамьи, выломал ворота, дал по шее нищенке-старухе. Потом пришел в себя и, весь потный, огляделся. Все мутнело, вздрагивало перед глазами, и оголенное сердце его стало остывать.
— Бабка! — крикнул он нищенке. — Прости меня, бабка.
Проехал пьяный извозчик, раскачиваясь во все стороны, будто у него измяк, сломился позвоночник. По всему городу вспыхнули разом фонари. А вот и почта.
Поздно вечером, перед тем как укладываться спать, Инженер Вошкин объявил, что ровно в полночь он будет необычайным волшебством вызывать душу мертвой Дуньки Таракана.
Смотрели все. Уж, наверное, Инженер Вошкин выкиснет напоследок какое-нибудь забавное коленце. Всем было радостно: вот лягут спать, вот проснутся, а там придет курьерский поезд — и прощай, зима, здравствуй, здравствуй, долгожданный светлый Крым!..
Был радостен, но как-то по-особому и Филька. Крым… Он верил и не верил. Мрачная тень погибшего дедушки Нефеда охлаждала его чувство.
— Завтра, либо послезавтра — в Крым, — подтвердил Амелька,
— Завтра, завтра! — настойчиво закричала детвора.
От предвкушенья новых встреч и новой жизни у всех стало ныть в груди, где-то там, у сердца. Какое-то беспокойное томленье и жгло и тормозило бродяжьи порывы оборванцев. Так у иных захватывает дух, когда они смотрят с большой высоты в бездну.
— Начинается, начинается, начинается! — торжественно возгласил Инженер Вошкин. Он трижды обошел вокруг яркого костра и вынул из тряпицы моржовый зуб морской собаки.
— Ежели ты устроишь взрыв, как на Спирькиных похоронах, живьем в костер брошу, — пригрозил Амелька.
— Взрыв — что? Взрыв — ерунда с маслом, — прохрипел Инженер Вошкин, — я, может быть, алтайский шаман. Увидишь — сразу с каблуков слетишь, остолбенеешь. Каливостру читал, графа?
Кострище горел пожаром. Кругом — тьма, кругом — ничего не стало: были отрепыши, пожар и тьма. Все сидели. Колдун стоял по ту сторону костра, и ребятам казалось с земли, что он весь по грудь объят пламенем: горит, а не сгорает.
— Кара-дыра-курум! — пронзительно закричал колдун-шаман и резким свистом продырявил мертвый темный воздух.
Катька боязливо прижалась к Амельке.
— Не бойся, — шепнул ей Амелька, — я мальчишке марафеты две понюшки дал.
— Смотрите, смотрите! — таинственно выкрикнул колдун. — Сюда идут покойники со всех погостов…