— Налетчик… — с язвинкой, чтоб не обидеть вора, говорила толпа. — Тоже специальность. Всякий обормот может быть налетчиком. Ха! Трудное дело… Взял шпалер в руки, вот тебе и налетчик.
Ванька Граф умывался в уголке. Его прохватывала нервная дрожь. Сплевывая, он бубнил соседу:
— Только руки о сукина сына опоганил… Карманник… Тьфу! Разве это человек? Тоже, подумаешь, занятие… У баб носовые платки таскать. Только дурак на это способен… Это не люди, а мразь!.. Да ни один уважающий себя налетчик сроду не унизится до того, чтоб пойти на воровство. А он, мерзавец, у своего же хотел «отначку» сделать.
Так кукушка и петух, утверждая обратный смысл басни Крылова, заглазно порочили друг друга.
По коридорам затренькали звонки. Пришла утренняя проверка.
10. ДЕЛУ — ВРЕМЯ, ПОТЕХЕ — ЧАС
Сегодня погода скверная: мороз, метель. Лишенных свободы на внешнюю работу не погнали.
Амельку, согласно его просьбе, потребовали в «ликбез». Он неплохо умел читать-писать, но нарочно прикинулся безграмотным. Ну что ж… Поваляет дурака, потом, глядишь, проберется в культкомиссию, в актеры, либо как… Ну, хоть сцену подметать. А там — два дня высидки считают за три. Вот и хорошо.
Ликбез — светлая теплая комната. Она ничуть не напоминает места заключения. И сидящие в ней чувствуют себя почти на воле. Парты учеников, стол и мягкое кресло преподавателя. По стенам таблицы с крупными буквами, географические карты, портреты вождей, соответствующие лозунги на красных, кумачовых полотнищах; «Безграмотный подобен слепцу». «Мы — люди некультурные, мы — люди нищие, но это ничего, была бы охота учиться». В углу черная доска с мелками.
Преподаватель довольно необычайного вида, в опрятном пиджаке, в чистой, при галстуке, рубашке, штиблеты блестят. Русая остренькая бородка, бачки, волосы на прямой пробор. Он напоминает учителя словесности пансиона благородных девиц. Звать его: Степан Федорыч Игнатьев; вор-фармазонщик, рецидивист, с университетским образованием.
— Эй, как вас, Схимников! К доске… Амелька, глуповато улыбаясь, идет вперевалку к доске, берет мел.
— Изобразите букву «А»…
— Печатную или писанную?
— То и другое…
— С полным удовольствием.
Амелька пишет нечто вроде буквы «Ж» и ряд каких-то бессмысленных каракулей, потом заявляет:
— Мы темные… Не можем.
— Сотрите, идите на место, — говорит преподаватель, пишет сам пять первых букв алфавита, приказывает младшей группе списывать в тетрадки по тридцать раз каждую букву и направляется к средней группе:
— Диктант! Приготовьтесь! Пишите: «Рабы не мы, мы не рабы. Рабы не мы, мы не рабы…»
Повторяя нараспев театральным тенорком эту фразу, франт-преподаватель расхаживает между партами, мечтает о предстоящем скором своем освобождении, о черных очах Шурки-цыганки, о воровском рейсе в Москву, где непочатый край всяческих возможностей.
— «Рабы не мы, мы не рабы…» Написали?
— Есть, гражданин преподаватель! — выбрасывает руку чья-то рыжая, облезлая голова в очках.
Остальные, от шестидесятилетних стариков до голоусых юношей, потея, царапают карандашами по бумаге.
Старшая группа с тяжким сопеньем, вздохами решает трудную задачу на сложение.
Клуб устроен в домовой церкви бывшего тюремного замка. Здесь кипит живая культурная работа дома заключения, вмещающего в своих стенах не одну сотню лишенных свободы. Средина церкви отведена под зрительный зал. На крыльях, хорах, в закоулочках — ряд комнаток специального назначения. Самая обширная — кабинет заведующего учебно- воспитательной частью. Ему непосредственно подчинены: культкомиссия, редколлегия и совещание воспитателей. Далее идут библиотечный совет с читальнями по отделениям и красными уголками, художественный совет с театром, в театре — спектакли, лекции, концерты, киносеансы. Затем школьный совет с тремя школами. При культкомиссии же — совещание камерных уполномоченных, «культурников», по одному от камеры. А при совещании воспитателей — юридическое бюро, обслуживается юристом из заключенных.
При посредстве такого сложного аппарата делаются самые серьезные попытки переработать психику преступника, укрепить его волю, привить навыки полезной трудовой жизни, словом — из вредного, социально опасного человека создать полезного члена государственной семьи.
Театральный зал. Сейчас идет репетиция «Ревизора». Коротконогий толстяк, которому недавно и совершенно зря наклали по шее, обрел свою стихию. Он прекрасно играет Осипа. Участвующие покатываются со смеху. В перерыве, когда режиссер стучит палочкой на отдых, толстяк рассказывает:
— Однажды в Смоленске, на торжественном спектакле, в присутствии господина губернатора я вот так же играл Осипа. А накануне всю ночь провинтил в картишки. И можете себе представить, ложусь я на кровать, руки за голову. Открывается занавес, публика ждет от меня монолога, а я молчу. Можете себе представить — уснул как зарезанный, даже захрапел. И кто-то половой щеткой из-за кулис мне в рыло. Я вскочил, протер глаза. А в зале хохот. Его превосходительство встали и ушли… — Глазки толстяка покрылись масленым налетом; отвислые щеки дрожали от сдерживаемой улыбки.
— Ну-с, прошу! — крикнул режиссер. — По местам, по местам! Суфлер, подавай!.. Бобчинский и Добчинский, катитесь петушком… Сильней подчеркивайте классовое расслоение… Городничий! Елико возможно, впадай в кулацкий уклон. Еще раз напоминаю, что идеология Гоголя подмочена, имея в виду его переписку с друзьями. Поэтому всячески старайтесь в каждом жесте выпрямлять идеологическую линию… Итак… суфлер!
В зрительном зале в это время четверо парней малевали декорации. Засучив штаны и рукава, они ходили с длинными кистями и клали смелые мазки на полотно. С хор кричал главный их руководитель, маляр по профессии, вор-домушник Митька Клеш:
— Клади гуще! Печку, печку гуще оттеняй! Для рустика — тонкую кисть. Куда ты, корова, макаешь в сурик?! Синькой надо! Протяни карниз белым. Тьфу, черт… Ударь по душнику! Блик, блик положи! Постой, испортил… — И сломя голову он с хоров несется вниз.
Одна из самых оживленных комнатенок — это помещение редколлегии, где фабрикуются журнальчик «Возрождение» и стенная газета «Волчок». Она вся в криках, в шорохе бумаги, в лязге работающих ножниц, в густой сизой завесе махорочного дыма: дым ест до слез глаза, мешает дышать, но литераторы- лишенцы этого не замечают. Самый молодой из них — редактор. Ему едва минуло двадцать лет. У него мужественное бледное лицо, длинные волосы. Голос у него громок, жесты широки, он похож на провинциального поэта. Звать его: товарищ Ровный. Совершенно одинокий, не знавший отца, брошенный поломойкой-матерью, он с малых лет путался в беспризорниках, потом стал на дорогу, поступил рабочим на завод» сделался комсомольцем. Но, не обладая твердой волей, подпал под влияние хулиганствующей шатии и был уличен в попытках добиться любви одной из девушек путем насилия. Все прошедшее кажется ему теперь, на расстоянии, каким-то туманным кошмаром. Он полон внутреннего раскаяния и заглаживает свою вину безупречной работой в доме заключения.
Пристукивая ладонью в стол, он глядит сквозь дымовую завесу в лукавые глаза маленького толстоголового человека, стоящего по ту сторону стола, и под шумный галдеж ведет с ним нажимистый, твердый разговор.
— Я на вас, дорогой товарищ, — говорит он, — в большой обиде.
— А чем же я вас, товарищ, затронул? — лукавя глазами, спрашивает толстоголовый, и взнузданный рот его кривится серпиком, концами вверх.
— А кто заметку обещал и не пишет? Кто сознательного из себя корчит, а между прочим только и знай, что в домино дуется? Это вы, товарищ дорогой.
— А где тема? — улыбчиво вопрошает лукавый. — Искал, искал, найти не могу. Не все же писать, что из книг игральные карты делают, а от мата на ушах мозоли нарастают… Надоело.