После обеда, не сказавшись товарищам, Амелька пошел в станицу проведать приятеля. Кругом зеленели всходы; солнце стояло высоко; весенними цветами были схлестнуты луга; большое стадо паслось в приволье: пастух-подросток в длинном рваном балахоне дудел в рожок. Амелька шел и улыбался, всему радовался, все благословлял: вот он, легкий ветерок; вот жаворонок вьется; стая бабочек порхает над цветами, а у него, между прочим, в кармане тикают часы; начищенные сапоги чуть-чуть скрипят; пиджачок, галстук, все такое. А всего удивительней, всего радостней для Амельки — воля. Встал, пошел. Ни тебе часовых с ружьем, ни тебе ненавистных стен тюрьмы. Но ведь Амелька
— правонарушитель, ведь он далеко еще не отбыл положенного срока? Хотя он прожил в трудовой коммуне две недели, а все еще не может освоиться с новым режимом полного доверия. Выйдет за бывшие барские ворота, и вот как тянет оглянуться. И мерещится враждебный строгий окрик: «Стой! Стрелять буду!» — Но все молчит. По земле он ступает хозяйской ногой, уверенно и бодро, Что ж! Значит, Амелька в самом деле человеком стал?
— Всенепременно, между прочим…
На лугу, возле церковной ограды, гуляла молодежь. На штабеле старых бревен — девушки в коротких платьях, многие стрижены по-модному. Возле каждой — парень в пиджаке и при калошах. Щелкали семечки, шутили, обнимались. Немножко, для приличия, девушки повизгивали. А на лугу шел русский пляс. Подвыпивший курносый гармонист обливался потом. Плясуны рыли каблуками землю. Чуть поодаль стояла группа негостеприимно встреченных Амелькиных товарищей. Они одеты чисто, и вид у них скромный, но крестьяне — молодежь и мужики — относились к ним задирчиво. Танцующие парни, делая возле них круг, норовили как бы невзначай плюнуть в их сторону, расхохотаться или охально прокричать: «Берегите, братцы, кошельки: шпана пришла!»
А с бревен летело озорное:
— Где, где, где?
— Да вот, нешто не видите? Манька, не хошь ли станцевать вон с ним! Он те сережки-то золотые, чихнуть не успеешь, срежет.
— Они чистяки… Городские… Пролетарь… А драться, товарищи, можете?
— А попробуй, плюнь им в рот…
— Ни черта!.. Только оботрутся.
И все это покрывалось грубым хохотом. Земля горела под ногами оскорбленных коммунаров, но они, с трудом сдерживая себя, молчали.
Только Амелька, тяжело дыша, сказал:
— Товарищи! При чем тут такое ненавистничество? И вы и мы — трудящиеся. В чем дело?
— Не пялься! — крикнул гармонист. — Жаль гармонь ломать, а то я те по маковке-то хлобыснул бы!
— Глупо, — сказал Амелька, и подбородок его дрогнул. — Гармонь дана, чтобы играть, а голова — чтоб думать.
— Ха-ха. Думать?.. Да у тебя, наверно, в башке-то вшей с три короба. Эх ты, камуна-матушка!.. Губошлеп!
— Вот что, ребята, господа камунщики, — подошел беспоясый пьяный мужик с разбитым носом. — Вы утекайте, пока мы не напились. А то ноги из спины новыдернем… Жулики, лешегоны…
Амелька разыскал Фильку в избе-читальне.
— Пойдем в гости к бывшему хозяину моему. Я с ним помирился, — сказал Филька.
Изба дяди Тимофея — дым коромыслом, как трактир в базар. Долгобородый хозяин был под большим «турахом», но все же сразу увидел вошедших:
— А, Филиппушка, Филипп!.. И с барином… Залазь, залазь… Эй, девки, пива!.. Потому, чье мы пьем? Свое или советское? Врешь, свое. Ничего не отдадим… Шалишь… Так ли, гостеньки?
— Так… Справедливо, так… — поддакивали захмелевшие мужики,
— Заруби на носу, заруби на носу… Эй, Филька! — заорал хозяин и погрозил крепким кулаком. — Ты хоть и умный, а по самое это место дурак. Наташка! Батьку с маткой чтишь?
— Отстань, батюшка.
— Чти отца твоего и матерь твою, и благо ти будет… Поняла? А книжицы твои тьфу, тьфу, тьфу! У меня вот где книга! — хлопнул он себя в лоб ладонью. — Тут тебе весь закон… Да у меня встарь восемь троек ямщину гоняли. Да у меня товаров на пять тыщ было… Да я кредит у купцов на десять тыщ имел!.. А теперь я что? Где купцы? Где тройки?.. — Он скосоротился, взмотнул бородой и заплакал, роняя слезы в стакан с вином. — Убивать надо этих самых ученых!.. В землю на сажень втоптать… Что они, сволочи, наделали… Россию взбаламутили… Знаю я их, сволочей!.. Еще в девятьсот пятом годе… — Достукались, достукались, дьяволы, довели Россию до ручки… И бог-то батюшка на землю нашу очи закрыл: «Ах, без меня желаете? Живите». Вот и живем, вот и маемся. В безумии, в злобе, в лихоимстве. Суета сует это, гибель всему, скончание. Внемлите, языцы, что сказал господь!.. — Он опять погрозил кулаком и, подавившись слюной и слезами, закашлялся.
— Это верно, это верно, — откликнулся Дизинтёр, говоривший с Амелькой. — В злобе нет спасенья, добром надо. Против злобы — ласку, огонь водой туши.
— Мила-а-й!.. — расчувствовался хозяин и полез целоваться с Дизинтёром. Молодая бородка и полуседая бородища сплелись в одно, губы влипли в губы. — Катюха! Добер парень. Хороводь… Лапай парня в мужики себе. Свадьбу справим. Пока не разорили. Отбирай, отбирай, дьяволы!! Ха-ха… Иди, говорят, к ним в артель, в бедняцкую… Да что мне в ихней артели делать? Тьфу! А вот варганизуй артель из богатеев…
— Из богатеев?.. — неожиданно взъерошился Филька.
— Молчок, старичок? — стукнул в стол хозяин. Тарелки подпрыгнули; соленый груздь, как лягушонок, скакнул на стол. — Нет, шалишь! С беднотой нам не по пути. Бедняк — завистливый, жадный. Да будь он трижды через нитку проклят… ежели я с ним… А вот! Л много имею и много трачу. Мне не жаль. А бедняку жаль. Он мне будет в рот глядеть, а чуть что — и за бороду сгребет. А я, православные, вот как: ежели праздник — гуляй! Ежели дочек выдавать — ух ты… Неделю пировать… Хозяйка!.. Где гусь? Тащи из печки гуся.
— Съели…
— Имай другого!.. Имай сразу трех… Филька, Григорий!.. Имай!.. Жарь!.. Становь на стол!.. — Он зашатался по избе и, задыхаясь, упал на кровать.
Гости, человек двадцать, шумно орали, плакали, чокались, пили, орошая скатерть пивом, вином, слезами. Занятые гульбой и обалделые, вряд ли они слышали, что говорил хозяин. Но Амелька слышал. Он сидел возле печки вместе с Филькой, Дизинтёром и Наташей. Катерина охорашивалась перед зеркалом, собиралась уходить.
— Мне очень даже не нравится все это ихнее пьянство. Необразованность, — жеманясь перед Амелькой, сказала Наташа. — Выкушайте стопочку винца.
— Будемте напредки знакомы. — И Амелька, тоже не без жеманства, выпил. — К нам приходите гулять. У нас думают кино установить, сеанцы будут. Кроме сего, — духовой оркестр. А также невзадолго театр. Можете записаться в наш драмкружок.
— Нет, записаться нам нельзя. Тятенька будет против. Да знаете что? Ведь я к осени в город, в учебу…
— Советую вполне, — сказал Амелька, чувствуя, как от стакашка водки потекла истома от плеч к локтям.
Катерина положила на лоб храпевшего отца мокрую тряпку. Старик вскочил, сбросил тряпку, сорвал с гвоздя ключ:
— Думаешь, пьян? Ни в одном Глазе, — и, хватаясь за стены, загремел вниз по лестнице.
На нос Амельки упал с потолка таракан. Амелька аккуратно снял его и притоптал ногой.
— Тятенька не дозволяет выводить тараканов, — оправляя на груди брошку, сказала Наташа. — Он душевную чистоту блюдет, а пакость в избе терпит. Говорит, что убивать таракана — грех.
— Полный предрассудок, — подбоченился Амелька и покрутил рыжеватенькие свои усики. — А ваш тятенька — довольно черносотенная личность. Паразит изрядный, извиняюсь…
В это время ввалился хозяин, В каждой руке, меж пальцев, по четыре бутылки городского вина, в зубах