которая все еще остается лишь «возможностью», предметом надежды.
Только после смерти, поднявшись на небеса, отшельник ясно увидит, что возможное было явью, но он этого не знал, ибо в своем уединении жил чистой надеждой, чаял обладания Богом, и ничем иным.
II
Господи Боже мой, я не знаю, куда иду. Я не вижу перед собой дороги и не знаю толком, куда она приведет. Не знаю я и самого себя, - ведь я только думаю, что творю Твою волю, и может оказаться, что это совсем не так. Но я верю, что Тебе угодно само стремление угодить Тебе. Надеюсь, что сохраню его во всяком деле и не отступлю. Знаю, что если я устою, Ты проведешь меня верным путем, хотя сам я не буду знать, как я шел. Буду верить Тебе и тогда, когда мне покажется, что я пропал и брошен в тени смертной. Не убоюсь, потому что Ты всегда со мной и никогда не оставишь меня на погибель.
III
В наш век всё вырастает в «проблему». Мы живем в эпоху тревоги, на которую сами себя обрекли. Она не навязана нам извне. Мы сами порождаем ее, навязываем миру и друг другу.
Поэтому и святость в наш век - это переход от тревоги туда, где ее нет, а вернее - дарованное Богом умение оставаться безмятежным среди треволнений.
Макс Пикар, видимо, схватил здесь самую суть. «Надо уметь жить в безмолвии, - писал он, - которое так примиряет наши внутренние противоречия, что те перестают быть проблемой, хотя и не исчезают» («Мир тишины»).
Человеческая душа соткана из противоречий. Но когда мы копаемся в себе вместо того, чтобы пребывать в молчании, эти противоречия делаются неотступными и неразрешимыми. Мы стремимся разрешить их все, но это не наш путь. Нам надо жить с ними, устремляясь вверх, к тем ценностям, в сравнении с которыми все наши внутренние противоречия просто ничтожны.
В молчании - тайна святости. Святые черпают силу в тишине и надежде (ср. Ис 30, 15)*.
Пока уединение было проблемой, я его не находил. Когда же проблемы не стало, я понял, что нашел его и что всё это время оно было где-то рядом. Но одного внутреннего уединения недостаточно, поэтому проблема отчасти осталась. Я потратил много сил, чтобы войти в себя, но уединение должно быть полным, явным. Оно должно приобщать к чему-то большему, чем мир, к Самомy Бытию, в чьем глубоком покое обретаешь Бога.
Мы помещаем слова между нами и миром. Даже Бог стал отвлеченным понятием в никому не принадлежащем краю человеческой речи, которая больше не приобщает к реальности.
Живя уединенно и молчаливо, мы проходим за дымовую завесу слов, которая стоит между нами и миром, лицом к лицу встречаем обнаженную суть вещей. Мы видим, что пугавшая нас нагота больше не смущает и не страшит, потому что прикрыта приветливым, излучающим любовь безмолвием. Нам становится близко всё, что слова разлагали по полкам, брали под контроль и даже унижали, не умея вместить. Молчание учит познавать мир, почитая в нем то, что осквернено словами.
Живя уединенно и храня благоговение перед окружающим нас миром, мы рано или поздно подберем для него немного добрых слов, черпая их из тишины, этой матери Истины.
Слова стоят где-то на грани между молчанием вещей и молчанием души, между тишиной мира и тишиной Бога. Познав мир в его безмолвии, мы больше не доверяем речи, которая не вмещает сущего, а слова больше не отделяют нас ни от творения, ни от людей, ни от Бога, ни от нас самих.
Выраженная в слове истина оживает во внутренней тишине, делаясь тихим, приводящим в трепет присутствием Слова. А потом снова тонет в безмолвии, погружая нас в тишину Божественную.
Или иначе - когда речь отступает, как волна, Бог во всем Своем великолепии остается в нас, подобно выброшенной морем жемчужине.
IV
Тот, кто не думает больше, как жить, а просто живет, понимает, что нашел свое призвание. Бывает, что один не находит себе места, пока не уединится, а другой, уединившись, становится всё беспокойнее и забывает, что надо жить. Первый из них призван к уединению, а второй - нет. Когда мы не на своем месте, помыслы отравляют нам жизнь. Иногда же они заставляют нас так потворствовать себе, что мы уже не слышим ни разумных доводов, ни голоса совести.
Но вот мы вошли в полную меру своего призвания. Что тогда? Тогда всё будет - согласие, порядок, мир. Дела больше не мешают молитве, молитва - делам. Созерцание больше не особое «состояние», изымающее из привычного круга вещей, потому что Бог пронизывает Собой всё. И нет нужды объясняться ни перед кем, кроме Него.
V
Божественную тишину надо искать не только в себе, но и в ближнем. Найдется ли хоть один человек, чьи рожденные в Боге слова вторили бы Божественной тишине в наших душах? Если нет, то мы еще замкнуты сами в себе, и Богу в нас тесно. Мы вмещаем Его, только когда, не покладая рук ищем, взываем к Нему в ночном мраке, снова и снова наклоняясь над бездной. Если же мы возомним, будто Его тишина водворилась в нас навсегда, ухватимся за нее и перестанем искать, то наше молчание станет мертвым. Тишина, в которой Бога больше не ищут, ничего о Нем не расскажет. Тишина, в которой не замечают, как Бог уходит, предвещает беду: Он может покинуть ее навсегда. Бога находят только тогда, когда ищут, а если опускают руки, Он делается неуловим. Его слышат, только когда надеются услышать. Если же Ему не внимают, полагая, что надежды сбылись, Он перестает говорить и Его тишина становится мертвой. Как бы мы ни распаляли себя, нам не удастся вдохнуть в нее жизнь.
VI
Господи, не надмевалось сердце мое (Пс 130, 1).
Гордыня, как и смирение, ищет внутренней тишины. Только смирение хочет получить ее от Бога, а гордыня подменяет ее натянутой невозмутимостью. Божественная тишина - это неиссякаемая Жизнь, тишина же гордыни - молчание смерти.
Смирение ищет тишины не в пассивности, а в действии - размеренном, согласном со своей нищетой и беспомощностью перед Богом. Оно тянется к молитве и находит тишину за словами. А поскольку нам свойственно от слов переходить к молчанию, от молчания - к словам, то смирение во всяком деле молчаливо. Оно слушает даже тогда, когда само говорит. Говорит же оно так просто, кратко, скупо, что почти без усилий восходит к Божественной тишине. В сущности, оно вторит ей, как эхо, и стоит смирению заговорить, Божественная тишина уже с ним.
Гордыня не покидает своих пределов, потому что боится потерять то, что для себя отвоевала. Дела любви нарушают ее безмолвие. Смирение же - само для себя тишина. Оно не ставит себя ни во что,