Томилевич обладал отличным, прямо каллиграфическим почерком и строчил так же быстро, как говорил. Человек с хорошим почерком в армии никогда не пропадет. И Томилевич вскоре заделался ротным писарем. Из этого положения он немедленно извлек некоторые выгоды: освободился от утренней зарядки, преспокойненько сидел в казарме по вечерам, пока остальные курсанты роты шагали строем по сырым затемненным улицам.
Кроме того, он теперь бывал посвящен в некоторые военные тайны.
В поздние часы, когда рота, не ожидая команды, разом засыпала, Володька разузнавал у Томилевича новости. Он толкал Томилевича кулаком в бок и говорил: «Какие там новости?»
Томилевич делал вид, что спит, и даже притворно свистел носом, но Володьку не так-то просто было провести.
«Томилевич, слышишь? — продолжал он. — Какие там дела?»
Тогда Томилевич внезапно делал полный оборот под одеялом, поворачивался к Ребрикову и выпаливал что-нибудь очень краткое, вроде: «Чш!.. Скоро выпускают…», а затем снова делал вид, что спит, и уж тут добиться чего-нибудь было невозможно.
Но бывали случаи, когда Томилевич и сам таинственно сообщал новости.
Это произошло в один из последних дней. Ночью Томилевич прошептал Ребрикову:
— Только молчок! Скоро едем.
— На фронт?
— Какой фронт. Дальше в тыл. Передислоцируемся. Кажется, в Среднюю Азию.
Впрочем, эта новость являлась не такой уж тайной. Всем было известно, что в Канске уже больше недели, как организовался Комитет обороны. По отлогим берегам реки, на которой стоял город, рыли противотанковые укрепления. Внутри военного городка тоже творилось необычное. Курсанты заметили, что на склад училища свозят хлеб, в библиотеке укладывали книги в большие багажные ящики.
Но все же авторитетное сообщение Томилевича сразило Володьку.
Опять на Восток… Но куда же? Ведь там и железных дорог-то раз-два — и обчелся.
На стене в клубе висела огромная карта Советского Союза. В редкие свободные минуты Ребриков и Ковалевский любили ее рассматривать. Получалось, что если сравнивать территорию, захваченную немцами, с площадью всей страны, — земли советской оставалось еще во много раз больше. Однако за Волгой, за Уральским хребтом городов значилось все меньше и меньше, а железные дороги тянулись одинокими редкими змейками.
После очередного осмотра карты оба приходили в такое унылое настроение, что в конце концов перестали на нее смотреть вообще.
Но от событий не спрячешься. Дни наступали один тревожнее другого. Каждое утро радио, как ни твердо старался говорить диктор, приносило вести все безрадостней и грознее.
Ребриков совсем перестал бегать вниз слушать сводку. Какого черта он будет сообщать всем неприятности!
Однажды — это случилось днем на занятиях в лесу — кто-то принес весть о том, что сдан город Орел.
Майор Енов, преподаватель минного дела, умолк на полуслове. Ребриков заметил, как дрогнули его обветренные губы.
— Орел? — переспросил майор. — Орел… Это очень нехорошо. — Он помолчал и добавил: — Совсем нехорошо.
Это был на редкость замкнутый и молчаливый человек. Но, видно, и он был не в силах скрыть охватившей его тревоги.
Орел! Ребриков сразу же увидел перед собой знакомую карту. Орел находился где-то совсем неподалеку от Москвы. Что же это такое получалось?!
Взвод притих, глядя на задумавшегося майора. Все чего-то ждали. Словно от того, что скажет сейчас он, зависела дальнейшая судьба родной страны.
Но майор столь же быстро пришел в себя и приобрел обычный строгий вид, как и неожиданно разволновался.
— Что же, — сказал он, спокойно оглядев стоявших перед ним курсантов. — Давайте продолжать занятия.
В казармы шли, как обычно, бодро, с винтовками на плечах, с песнями. Особенно браво старались проходить мимо госпиталя на улице Луначарского. Из чисто вымытых окон его всегда выглядывали круглолицые девчата в белых косынках. Курсанты вольничали, поворачивали головы, подмигивали, строили смешные рожи и подталкивали друг друга. Девушки в окнах улыбались.
И сегодня все было так же. Сосед по шеренге тронул локтем Володьку:
— Смотри. Во глаза какие!
Ребриков оглянулся. Из окна второго этажа их взвод внимательно рассматривала девушка в белом халате. По привычке он было хотел отпустить шуточку, но только открыл рот… и не произнес ни слова.
Это была Нина Долинина. Конечно же это она. Он не мог ошибиться.
Ребриков знал, что Нина должна быть в Канске. Он видел театральные афиши с фамилиями ее отца и матери. Но в госпитале?! Вот уж где он никак не ожидал ее увидеть. Узнала ли она его? Может, и узнала. Почему бы иначе так смотрела? Вот дурацкая история. Он даже покраснел. Теперь она увидит, какой он герой. Идет война, люди там бьются за Москву, взят Орел, а он распевает песни в Канске, ходит с винтовкой, давно списанной с вооружения.
Было просто до обидного смешно, когда в казарме их с Перединым задержал старшина и велел поправить койки.
Какие тут койки!
Когда они потом догоняли взвод, Ребриков спросил на ходу Передина:
— Как думаешь, что будет с Москвой?
Передин остановился, посмотрел на Ребрикова своими равнодушными, немного навыкате глазами и, жуя хлеб, который всегда носил в противогазной сумке, спокойно сказал:
— Сдадут.
Этим коротким словом он будто хлыстом ударил Ребрикова. Тому захотелось тут же дать в безразличную физиономию Передина. Как мог он так говорить!.. Сдать Москву!..
Даже подумать о таком страшно!
И Ребриков вдруг, спокойно и презрительно поглядев на Передина, сказал:
— Эх ты, куриная душонка… Сдадут! И у тебя поворачивается язык?
Передин сразу как-то сжался, вяло залепетал:
— Да я ведь так… Кутузов тоже сперва…
Но Володька не стал его слушать, он только сплюнул в сторону и с тех пор сторонился этого парня.
Как-то вскоре, когда взвод шел в поход на лыжах, Ребриков и Ковалевский уклонились в сторону и на время потеряли товарищей. На узкой лесной просеке им навстречу попалась старая бабка. Она несла молоко в город на продажу. Ребриков и Ковалевский попросили продать им по кружке молока. Деньги бабка брать отказывалась. Назвала лыжников соколиками, потом спросила:
— Что дальше-то будет, родные?
— А ничего, бабушка. Победим, вот увидишь, победим, — неожиданно весело сказал Ребриков. И деревенская бабка, кажется, поверила ему. Она спрятала кружку в мешок и задумчиво сказала:
— Должны, сынки, ведь все земли поднимаются.
Неизвестно, о каких землях она думала, но простые эти слова запомнились Володьке надолго. И вот теперь, в тяжелые дни, когда там, на фронте, решалась судьба Москвы, он отчего-то думал ее словами: «Должны, могут… Ведь все земли против них поднимаются».
В молчаливом, тревожном напряжении прожили первые дни декабря. В шесть утра толпой задерживались внизу у репродуктора.
«Внимание, говорит…»
И каждое утро щемящее тревожное чувство охватывало всех. Но вот слышалось третье слово: говорила Москва, и облегченно вздыхали курсанты, и снова начинался тяжелый курсантский день военного