вестником. О Ленинграде знали мало. То, что знали, заставляло сжиматься сердце. Что-то могло быть в письме!..
Кретов замялся:
— Ну, я пойду. Будь.
Ребриков кивнул.
Как только закрылась дверь за капитаном, он разорвал конверт.
«Братишка Володька!
Наконец-то я получил твои письма. Черт знает какого времени и одно новое. Надеюсь, и мое в твоих руках…»
Так начиналось письмо Андрея. Они никогда не были особенно нежны друг с другом. Вообще презирали различные родственные отношения и порой посмеивались над ними.
Дальше брат писал о том, что завидует Володьке и его товарищам — они наступают, а их армия зарылась по уши в снег — и ни с места.
«Живем мы как на зимовке, — писал Андрей. — Попиваем чай из брошенных хозяевами самоваров и иногда постреливаем. Скучно как в дождь в доме отдыха. Сестричка неподалеку. Немного посерьезнела». Володька понял — Андрей находился на Карельском перешейке. Сестричка — река Сестра. Старая граница возле Белоострова. Там где-то воевал Андрей. Ловко придумал. Обошел военную цензуру — не замарали. Да и подумаешь — тайна!
В коротких отрывистых фразах письма сообщалось о событиях последнего времени. Андрей бился в ополчении, потом стал минометчиком. Был ранен. Теперь снова в строю.
«Рассказать о том, что пережил Ленинград, не хватит ни чернил, ни бумаги», — писал он.
Володька пробежал глазами строки объемистого письма. Он ждал. Он чувствовал… Андрей к чему-то его подготавливает.
Вот оно главное, страшное!
«Бедная наша мама умерла» — это было написано одной строкой.
«Отец молодцом. Держится. Видел его недавно. Самое серьезное им пережито. Думаю, поправится совсем. Аннушку эвакуировали в деревню. Трудно отцу без нее и без мамы».
И еще один удар.
«Когда ты вернешься и мы вновь будем шлифовать каблуками камни нашего города, я тебе расскажу о многом. Иных наших друзей уже нет. Но если бы не они, не знаю, бродить ли бы нам с тобой по Ленинграду. Я расскажу тебе обо всех. Лева Берман пошел добровольцем в ополчение и погиб. Чертовски жаль его».
Так просто написано. Левки не было. Не было. Все.
Ребриков положил письмо, задумался. Вдруг он ясно увидел лицо матери. Но не в эти годы, а давно, когда он маленьким болел скарлатиной и уже выздоравливал. Мать протягивала ему в кровать очищенный лимон и зажмуривала глаза, ужасаясь тому, с каким спокойствием он поедал кислятину. Потом вдруг увидел отца. Серьезный, в очках, у приемника. Слушает последние известия. Затем встает и только говорит: «М-да, дела…» Андрей. Нервный, невеселый. Что-то пишет и с остервенением зачеркивает. Потом опять мать… Объявление войны. Аннушка вытирает слезы. Говорит Володе и Андрею: «Что же с вами-то теперь будет?!»
Левка! Вот тебе и книга. Кто-то ее за него напишет? А ведь доказал, что он за человек! Володьке стало обидно, что он так плохо слушал стихи, которые Берман ему читал в последние вместе проведенные часы. Найти бы их потом и напечатать.
Проходили часы, а Ребриков все сидел за столом перед в десятый раз перечитанным письмом.
Вечером приехал комдив. Шумно вошел в комнату, сбросил шинель и, заметив что-то неладное в притихшем адъютанте, спросил:
— Ты что, а?
— Письмо из Ленинграда получил, — сказал Ребриков. — Мать умерла от голода. Друга хорошего убили. — И вдруг теперь, когда можно и нужно было держаться, у него заблестели слезы на глазах, пересохло в горле…
Комдив молчал. Он снял ремень, расстегнул ворот гимнастерки и скинул ее. Потом стал энергично, как это всегда делал, мыться, усиленно гремел умывальником.
Вытираясь, взглянул на Ребрикова и сказал печально:
— Ишь ты, какая история.
Не умея утешать, он ушел к себе в комнату. Но скоро вернулся одетый, подтянутый. Подошел к Володьке, стиснул его плечи и негромко проговорил:
— Что ж, Владимир, и у меня в жизни бывало всякое. Держись. На то ты и солдат. Может, это и не последнее твое горе.
Потом сел у окна, закурил и задумался.
Ребриков взглянул на Латуница. Полковник внимательно глядел на грузовичок — фургон с рацией, прижавшийся к стене хаты напротив, но вряд ли он его сейчас видел. Он думал о чем-то своем. И удивительно родным и близким показался Ребрикову в эту минуту. И стало легче на душе у бывшего развеселого Володьки Ребрикова.
5
Фронт — это не только передовая линия войск — передний край соприкосновения стрелковых рот.
Фронт — это нехоженые, заросшие травой тропы и оставленные жителями деревни. Фронт — это нарезанные грейдером дороги и опутанные телефонными проводами хутора. Фронт — это тылы дивизионные, корпусные, армейские. И восстановленные мосты, и железные дороги до тылов фронтовых с их интендантскими складами, которые могли бы прокормить, одеть и снабдить всем необходимым население немалого города, — все это фронт.
Эвакогоспиталь, развернутый где-нибудь в тылу армии, куда уже не доносится гром артиллерийской канонады, — это тоже фронт.
За стремительно наступающими армиями продвигался и госпиталь, в котором служила Нина.
С декабря они значились на Южном фронте. Со всем своим оборудованием, медикаментами, вещевым довольствием проехали по восстановленным путям, миновали долгие степи, пересекли Дон. Потом одолели талые ростовские дороги. Солнечной южной весной прибыли в Новочеркасск.
В пострадавшем от войны городе среди сохранившихся помещений целым оставалось здание техникума, где еще совсем недавно располагался немецкий госпиталь.
Здесь было приказано развернуться и начать прием раненых.
Давно прошли времена, когда Нина была новичком в госпитале. Давно она свыклась с нелегкой кочевой армейской жизнью.
В часы испытаний, когда Нина валилась с ног от усталости, она упрямо твердила себе: «Ничего, ничего. Ты не только дочь Нелли Ивановны. Ты дочь Латуница!» И странно, этот самоокрик словно помогал ей. Придавал новые силы.
Нельзя сказать, что за прошедший год огрубели ее чувства, хотя и затвердели ладони, на которых иногда приходилось ей скусывать мозольные бугры. Нет, не зачерствела ее душа, хотя и достаточно нагляделась она на людские страдания. Задумчивей стал взгляд черных глаз, упрямей сжимались губы.
Никогда она не жалела о том, что поступила так, как велела ей совесть. Никому не жаловалась, хотя и приходилось ей порой тяжело.
Над тем, что она будет делать после, Нина пока не задумывалась. Она понимала — когда кончится война, таким, как она, придется снова учиться. Конечно, она по-прежнему любила музыку. В свободные часы не отрывалась от репродуктора, услышав концерт для рояля из Москвы. Всякий раз она старалась догадаться, кто играет, и радовалась, когда догадка ее подтверждалась и диктор называл знакомую фамилию. Играли известные всей стране пианисты. Знаменитые дирижеры по-прежнему стояли у своих