— Опоздала милость твоя, племянник.
— Как опоздала?
— Гонец прибыл: скончался владыка. Всего, что строил, о чем пекся, так и не увидал. Я о похоронах…
— Не твоя это забота, царевна тетенька, не твоя забота. Иван Максимович, распорядись, чтобы тело владыки покойного со всяческим бережением в Москву привезти, как патриарха. В Москве погребать не станем, а в Новом Иерусалиме все почести ему патриаршии воздать и гробницу потребную возвести не медля. И денег на то из нашей казны взять сколько потребуется.
— Спасибо тебе, государь, великое спасибо. Коли милость твоя так велика, может, дозволишь и мне в обители Новоиерусалимской палаты себе возвести. Мне бы там молиться о покойном, да и образа он хотел, чтобы я писала. Сам помнишь, особливо парсуны мои хвалил, в покоях своих держал. Не откажи, государь!
— Что ты, что ты, тетенька, не дело тебе мне в ноги падать! Хочешь устроиться в обители, ин и Бог с тобой — стройся. Если мастера какие потребуются, скажи.
— Нет, государь, беспокоить тебя не стану. У владыки свои умельцы были, пусть они и мне келейку поставят. А какую, я давно надумала, с Салтановым советовалась. И денег мне своих хватит. Если дозволишь, я и гробницу сделаю, как владыка хотел — он о ней говорил. Не то что о кончине близкой думал, а так… больно тяжко ему подчас бывало. Куда как тяжко, Царство ему Небесное. Ты своим государевым судом суди покойного как хочешь, а по мне, заслужил он его, всею жизнью своею праведною заслужил.
— Что уж теперь спорить-то, царевна тетенька. Думай как знаешь, коли так тебе легче. Бог с тобой.
Жалеть бы государя-братца надо, да жалости взять неоткуда. Намедни на царевну тетеньку поглядела, сердце оборвалось. Как ждала владыку Никона, как видеть его хотела, как молила за него… Дождалась. За одну ночь голову нитками серебряными прошило. Губ разжать не может. Одно слово только и вымолвила: «Марфинька…». Захлебнулась. За горло держится. Нету Никона. Нету и не будет.
На государя-братца поглядела. Лицо длинное, худое. Нос ястребиный. С горбинкой. Всегда-то смуглым был, а после кончины Агафьи пожелтел весь. Лоб морщинами пошел. Залысины издаля видны. Сам весь будто усох. Волосы в завиточках коротеньких. Усы и борода еле видны. Уши небольшие. Только и есть, что глаза навыкате. На что ни посмотрит, взгляда отвести не может. Как завороженный. Спросишь, долго молчит, пока ответит. На Новогодье в терема пришел: посредь царевен что твой мальчишечка. Росточком мал, толст, а беспрестанно улыбается. Спроси, чему, поди, сам не ответит. Улыбка смутная, как облачко — то ли набежало на солнышко, то ли уж прочь поплыло. Походка нетвердая, тяжелая. Прежде чем наступать, землю щупает. А наступит, вроде пошатнется. Ходить-то сызмальства не любил, все больше сидеть. Нынче и вовсе — платье на дню сколько раз переменит, а с места не двинется. Батюшка на медведя с рогатиной ходил. Бражничать с дружиной сядет, едва не до утра просидит. На охоте устали не знал. Все-то ему не сидится, все бы ездил, в походы ходил, а вот поди ж ты… Сыну здоровья не передал. Где там! Поберечься бы государб-братцу, а он опять жениться задумал. Может, с новой женой оклемается, в силу войдет. А коли не войдет? Нарышкины и не думают униматься. По всей Москве толки идут, будто братец всегда-то здоровьем слаб был, нынче же чахоткой захворал. На Красное крыльцо выйдет, в народе шепот. Разглядывают, промеж себя толкуют, головами качают.
Чего ж Нарышкиным слухов не распускать. Скольких государь-братец одним межеваньем обидел. Слушать ничего не хотел. С сестрами с досады видеться перестал. Про меня да про Софью при дружине своей отозвался, мол, пусть на глаза не кажутся. Языкову с Лихачевым только того и надо. Теперь собор созвал для устроения и управления ратного дела. Кстати порешил и местничество уничтожить, а к тому и все Разрядные книги сжечь. Чтоб не тягались между собою бояре да дворяне, кому под чьим начальством служить, кому с кем за царскими да патриаршьими столами сидеть. Оно, может, и верно, чтоб государю ни в чем не перечили, своевольства своего не отстаивали. Нешто родом человек государю дорог — службою! Да только быть от такой перемены смуте великой, всенепременно быть. Святейший и тот засомневался, государю-братцу было толковать начал. Государь ни в какую. Владыка и отступился. Не иначе дружина государева тут причинилася. Сказывают, и невесту новую Иван Максимович Языков из родственниц своих подобрал. Марфу Апраксину. В Златоустовском монастыре у обедни была, видела — родовая усыпальница там у них.
Хороша девка, ничего не скажешь. Высокая. Статная. Румянец во всю щеку. Брови соболиные. Ресницы в полщеки. Отца-то ее еще когда, Матвея Васильевича, в степи между Саратовом и Пензой калмыки да башкиры убили. Старший брат Петр Матвеевич прошлым годом в окольничьи пожалован. Федор Матвеевич к государю в стольники — мальчишечка совсем. Бойкий такой. Сестра смиренница. Со стыда слова вымолвить не может, только все в пояс кланяется, краской заливается. Заговорила было с ней, рукавом прикрылася, дрожью дрожит.
— Просчитались мы, Марфа Алексеевна, просчитались, царевна-сестрица. Сама же говорила, будто скромницу да молчальницу государь-братец выбрал, ан вышло по присказке: ночная кукушка завсегда денную перекукует. Ладно бы в чем другом перекуковала, а то на тебе — за Нарышкиных вступилася. Оглянуться не успели, уж Артамону Сергеевичу Матвееву прощение вышло. Что себе государь-братец думает? Умен — умен, да сразу впросак попал. Царевне тетеньке Татьяне Михайловне сколько лет отказывал в снисхождении владыке Никону, а тут с одного слова всю силу отродью проклятому вернул.
— Сама ума не приложу, Софьюшка, как такое ему на ум взбрело. Коли не знал, с нами посоветоваться мог.
— С нами! Не припомню что-то, когда государь-братец тебя, Марфа Алексеевна, аль меня словом единым одарил. А ты о советах толкуешь.
— Пожалуй, не тому дивлюсь, а тому, что князь Никита Иванович государя не упредил. Разве что не знал о царицыной просьбе.
— Да ты что! Как не знал? Все знал, да смолчал, старая лиса. Примениться к новой царице задумал.
— Может, и так. Теперь нам с ней, Софья Алексеевна, не сравниться. Агафья покойница хоть в дела государские не мешалась. Все наряды да наряды на уме, а эта, вишь, сразу за дело принялась.
— Сказывали мне, будто после свадебной ночи государь-братец спросить богоданку изволил, чем ее одарить, а она, ничтоже сумняшеся, отпусти, мол, государь, вину моему крестному Артамону-то Матвееву, не дай ему пропасть.
— Подумать только, ведь сослан он был в Пустозерск не за чернокнижие одно — за то, что на жизнь государя Федора Алексеевича злой умысел имел.
— Полагаешь, и впрямь покушение в голове держал? Неужто жизни лишить государя-братца хотел?
— Да зачем ему было Федора Алексеевича убивать, когда за ним Иоанн Алексеевич стоит?
— Верно. А тогда что? Какой замысел его был?
— Самый что ни на есть простой: Петра Алексеевича на престол возвести.
— Господи! И теперь милость такая! Да нешто Артамон от мысли своей отступится. К тому же и братья Наташкины веку достигли, помощниками ему станут.
— Оно, конечно, Костромщина еще не Москва.
— А куда ему разрешено из Пустозерска переехать?