— О нем о самом. Собор преогромнейший, мало что не в меру Успенского. Я было спросила, не велик ли. Плечами повела, мол, меньшего мне не нужно. Обет у нее будто такой.
— А в чем обет-то, не говорила?
— Ни словечком не проговорилася. А расспрашивать не с руки. Обет — дело святое. Скажет со временем.
— Аль не скажет.
— Теперь к ним семейство имеретинское пристало. Тоже о монастыре Донском хлопотать стали. Ты им, Софья Алексеевна, в Москву разрешила-таки приехать.
— А что делать? Может, и лучше бы их со всею свитою в Астрахани оставить, да больно недруг их близок — царь Георгий Вахтангеевич. Даром что родной брат, а нашего Арчила Вахтангеевича и престола лишил, и из родной Имеретии прогнал. Спасибо, что жив Арчил остался. Но уж коли брать царскую семью под русскую защиту, может, и стоит царевичей в московском дворце растить. Своими людьми станут — родителям-то никогда толком не привыкнуть к чужим краям.
— Что ж, всегда так в Московском государстве было: и крымских царевичей к себе брали да крестили, и казанских. Имеретинские и вовсе нашей веры.
— Александра Арчиловича я в товарищи нашему Петру Алексеевичу назначила. Все лучше, чем наши боярские дети. Этот хоть для наших мест без роду, без племени.
— И как тебя, Софья Алексеевна, на все достает!
— А фацецию-то о Наташке прочтешь?
— Чего ж не прочесть. С тем и видеть хотела.
«Один крестьянин, умирая, наказал жене по смерти своей продать вола и, что возьмет за него, раздать во имя Божие за душу его. Жена, видя смертный час мужа, много плакала и обещала все сделать: „И не только сие сотворю, но еще от своих утварей продам и раздам по душе твоей“. И когда умер муж, погребла она его и повела быка продавать в город, да прихватила с собой еще и кота. И пришел резчик, иначе мясник, начал вола торговать и спросил: „Сколько хочешь?“. Отвечает ему жена: „Дай мне за него, господине, за вола один грош“. Удивился мясник, внимательно поглядел на нее и спрашивает: „Вправду продаешь или глумишься?“. Она же ему в ответ: „Истинно отдам за один грош, только без кота не продам, понеже слово дала обоих продать во едино время“. И мясник спросил: „Что ж тебе за кота дать?“. Отвечает жена: „Четыре золотых, меньше отнюдь не возьму“. Мясник поразмыслил: „Хоть кот и дорог, ради вола купить можно“. И так и дал — за вола грош, а за кота четыре золотых. Жена, получив деньги, вернулась в деревню, и что за кота взяла, на свою потребу отложила, а что за вола — отдала по завещанию мужа во имя Божие за душу его».
— Что верно, то верно. А ты слыхала, Марфушка, что Наташка храм Боголюбской Божьей Матери в Высоко-Петровском монастыре строить начала? Только это за упокой души ее родных, не мужа.
— Не могу! Не стерплю больше, Марфа, не стерплю! Один обман кругом — слова правдивого никто не скажет. Князь Василий Васильевич все одно твердит: мол, примечай, царевна, примечай да молчи, а там видно будет. Что видно? Марфа Алексеевна, тебе говорю! Что молчишь-то? Ты-то что молчишь? Тоже полагаешь — терпеть да молчать государыне-правительнице надо?
— Слава Тебе, Господи, до смысла доходить ты стала, Софьюшка. Только бы не поздно было.
— Что поздно?
— Всю власть себе забирать. Долгонько же ты с мыслями собиралася. Нечего тебе с ними советоваться, нечего Нарышкиных в грех вводить. Нет у них власти, и тени ее не должно и дальше быть. Ты гляди, гляди, государыня-правительница, какая паутина-то плетется. Наталья своих голодранцев ко двору подбирает. Царица Прасковья с ней дружбу водит. Петр Алексеевич вместе с матушкой своей любезной знай братца обихаживает. Да еще владыка в их сторону клонится.
— Владыку-то ты оставь.
— Чего ж оставлять. За версту видать, что ссориться с Нарышкиными не станет. Этого тебе мало?
— Да что все они Нарышкиными держатся? Неужто от одной нищеты своей?
— Да из-за вольных мест. Коли, не приведи, не дай Господи, к власти придут, всех старых взашей выгонят, а новых наберут. Вот будущие-то в черед и устанавливаются, друг дружку локтями выпихивают. Наталья же только и делает, что обещает всем семь верст до небес да всё лесом. Из своих царских рук простым робятам потешным чарки вина подносит, за столы сажает, резкого слова не скажет. Не царица — хозяйка в дому. Сынок, оно верно, резковат, зато матушка приветливая да ласковая. Каждого по имени помнит, про семейство расспросит. Людишки на это падки.
— Еще что! Не желаю в услужении у потешных быть! Не на то царевной родилась.
— И верно сделаешь. Только с властью поторопись. Не подпускай к ней братцев, да и имя государыни-правительницы не пора ли в государственные грамоты вносить, как полагаешь?
— Государыня-царевна, Марфа Алексеевна, все в точности исполнила. И на Красной площади побывала, и с шествием прошла. Таково-то все нарядно, таково-то торжественно — от слез не удержишься. Как при государе покойном Федоре Алексеевиче, истинный Бог!
— При государе братце покойном? Ты что, с ума сошла, Фекла! Что ж тут похожего? Оно верно, Федор Алексеевич пышность во всем любил, но и только-то.
— Да что ты, царевна, когда бы это покойный государь-братец в порфире да диадиме по городу шел, а наши государи царевичи так и шли. После свершения на Лобном месте действа цветоносия и раздачи вербы, святейшего патриарха на осля посадили, а государи как вышли, ровно два луча солнечных. Так в горле и защипало. Небо над Москвой чистое-чистое. Ветерок с Замоскворечья теплом тянет. Певчие станицы поют. Народ на коленях стоит. Вот праздник-то! Вот благодать!
— А патриарх что же?
— Известно, толпу благословляет, а толпа многолетие государям кричит.
— Ладно. Поди. Боле от тебя ничего не нужно. Не видала случаем, где государыня-правительница?
— Как не видать. В сенях с боярами стояла.
— Вот к ней и пойду. Надо же власть патриарха над царской всенародно показывать!
— Так ведь обычай такой, царевна матушка.
— Обычай! У обычая тоже смыслу быть надобно. Время, чай, идет. Людишки меняются.
— И государи тоже — смертен человек-то, не век живет.
— Вот-вот! Выходит, Никону осля один батюшка покойный водил, а теперь уже Иоакиму двух царей в порфирах и диадимах мало. Зато государыни-правительницы и не видать и не слыхать. Чтоб народ о ней и не догадывался.
— Неужто царевне осля водить?
— Как, прости Господи, дракона, что ли? Ты, Фекла, говори, да не заговаривайся. Не твоего ума это