женам» до «Мещанина во дворянстве» и «Мнимого больного» — рассказ о семейных неурядицах самого Мольера, стон его раненого сердца. И впрямь нелегко представить себе, к примеру, что человек сорока лет дважды, за несколько месяцев до и через несколько месяцев после свадьбы с девятнадцатилетней девушкой, берется за перо, чтобы поведать, как пожилой опекун хотел жениться на молоденькой воспитаннице, — и никак эти истории с собственным опытом не соотносит. Но когда Мольер разыгрывает на подмостках повороты своей судьбы, вскрывает тайны своей души — это не романтическая исповедь неповторимой личности, а суждение об общей нашей человеческой природе, осмысление общей нашей человеческой участи.
«Урок женам» (1662) и продолжает, и развивает, и усложняет мысли «Урока мужьям» — тем прежде всего, что добавляет противоречивой психологической многомерности и социальной определенности характерам. Арнольф требует от Агнесы не только полной покорности, потому что удел женщин — повиноваться, но и искренней благодарности, потому что ее, крестьянку, берет в жены буржуа. Впрочем, сам он, сменив собственное имя на другое, звучащее более аристократично, хотел бы, чтобы его числили по «благородному званию», — вот и первый мольеровский мещанин во дворянстве. Но у Арнольфа тщеславие рождается не только социальными претензиями, а и беспокойной потребностью в самоутверждении, жаждой ежесекундно ощущать, что он мудрее, предусмотрительнее, тверже всех прочих, следовательно, всех достойнее уважения, послушания — и любви. Поначалу не отсутствие нежности к нему в сердце избранницы, а ее возможная супружеская неверность представляется Арнольфу самой страшной бедой: ведь в таком случае будет задета его честь. Честь в «Уроке женам» — не «слава», поиски которой заставляли героев Корнеля, ровесников Фронды, совершать ослепительные подвиги; это вечно гложущее, ненасытное самолюбие, что станет главной пружиной человеческих поступков и тайной основой человеческих чувств в беспощадных «Максимах» разочарованного недавнего фрондера герцога де Ларошфуко («Максимы» обдумывались приблизительно тогда же, когда создавался «Урок женам»).
Да и вся пьеса могла бы служить распространенной вариацией на тему, заданную афоризмом Ларошфуко: «Страсть нередко превращает хитроумнейшего из людей в простака, а простаков делает хитроумными». К чему вся осторожность и рассудительность Арнольфа, когда у него не остается сомнений, что он, как обыкновенный смертный, влюблен в молоденькую девочку? Куда деваются его властность и самообладание, когда он унижается до смешных и жалких молений? Громок ли голос разума, когда в чертах обманщицы Арнольф различает одну лишь прелесть? А в наивной простушке Агнесе вместе с любовным огнем просыпается изобретательность, и смелость, и логика, с которой не совладать многомудрому Арнольфу. И вправду, чем, кроме бессильного бешенства, может ответить Арнольф, сам охваченный безрассудной страстью, на незамысловатый Агнесин вопрос: «Легко ли сердцу в том, что мило, отказать?»
Конечно, ответы на такие вопросы давно придуманы, и Арнольфу они отлично известны. Их дают правила религиозной нравственности, которые он как будто бы и пытается внушить Агнесе. Но в устах Арнольфа христианская проповедь располагает лишь одним доводом — угрозой вечных мук — и обращается просто в плетку для души, еще одно орудие себялюбивого принуждения. О сути евангельских заветов самоотречения и смиренной кротости он и не вспоминает, и уж тем более не приходит ему в голову обратить их к самому себе. А духовное насилие оказывается перед натиском природного влечения столь же малодейственным средством, как и насилие физическое.
Природа в «Уроке женам» тем не менее не слепая необузданная стихия, пробуждающая разум лишь для того, чтобы и его заставить себе служить. Агнесино сердце указало именно на того, кого выбрал бы и самый трезвый расчет. Агнеса, правда, не совсем «чистый эксперимент»: по непростительной оплошности Арнольфа она обучена грамоте, ей известны какие-то правила обхождения. Но вот рядом с ней пара слуг, видимо, недавних крестьян, неотесанных, косноязычных, туповатых и трусливых, — так сказать, «сырая природа», и притом воспринимаемая без всякого руссоистского умиления. А между тем им дано в потемках Арнольфовых душевных хитросплетений, сквозь фарисейскую суровость его разглагольствований ясно разглядеть эгоистическую, собственническую изнанку его ревнивых метаний. Природа распределяет дар здравого смысла между всеми своими детьми независимо ни от сословия, ни от книжной выучки.
Иное дело, что дар этот следует использовать умело. О чем и напоминает персонаж, других обязанностей в пьесе, в сущности, не имеющий, — Кризальд. Присутствие Кризальда подчеркивает, что Арнольф был в какой-то миг еще волен изменить ход событий и потому несет за них ответственность, что ложный путь, в конце которого его ждут позор и муки, Арнольф избрал сам. И все же — сентенция «сам виноват» обычно если и удовлетворяет чувство справедливости, то не вовсе заглушает чувство сострадания к жертве собственных ошибок и пороков. Сомнения в том, что все на этом свете однозначно разрешимо, что мы всегда властны справляться с нашими страстями и слабостями, уловимы в «Уроке женам»; но пока они пробегают лишь тенью, смутным предчувствием, всерьез не омрачая веселья и не колебля бодрой веры в силу добрых человеческих задатков.
Успехом «Урок женам» пользовался неслыханным. Но столь же громкой оказалась ссора вокруг пьесы, вспыхнувшая сразу же, чуть ли не в день премьеры. В нее так или иначе ввязались все те, кого Мольер успел задеть и обеспокоить за четыре с лишним года своего пребывания в столице, — а таких было множество. Непосредственными участниками этой перепалки стали актеры Бургундского отеля, со времен «Смешных жеманниц» раздосадованные мольеровскими уколами (и еще больше — шумной популярностью мольеровской труппы и ее солидными сборами),[1] а также начинающие, искавшие известности любой ценой литераторы. Психологическая подоплека их действий очевидна: зависть к чужой удаче и надежда добыть для себя толику чужой славы. Но их доводы от того не становятся менее любопытными — и потому, что свидетельствуют об укорененных в умах представлениях, и потому, что самому Мольеру они дали повод внятно высказать собственные установки.
«Урок женам», по мнению недоброжелателей, дурная комедия, поскольку прежде всего вообще не ясно, комедия ли это. В ней мало действия и много разговоров; ее главный герой, вместо того чтобы непрестанно забавлять зрителей, то выказывает способность к великодушным поступкам, то впадает в непритворное отчаяние, «так что непонятно, следует ли смеяться или плакать на представлении пьесы, которая словно бы предназначена вызывать жалость одновременно с весельем». Но вместе с тем она набита непристойными намеками, оскорбляющими стыдливость прекрасного пола и уместными лишь в ярмарочном балагане, изобилует неправдоподобными случайностями в развитии сюжета и неправдоподобными чертами в обрисовке характеров (ревнивец не стал бы приглашать друга отужинать в обществе его невесты; пылкий влюбленный не удовлетворился бы тем, что взял у предмета своей страсти ленточку). А правила драматического искусства, предписанные самим Аристотелем, если и соблюдаются, то неловко и нарочито — и тоже в ущерб правдоподобию. Да и чему, собственно, Мольер обязан своими успехами? Он просто выскочка, крадущий сюжеты из чужих сочинений, а характеры берущий из записок- наблюдений над нравами, стекающихся к нему со всех сторон. Он играет на испорченном вкусе нашего века, разучившегося ценить высокую трагедию, а комедию готового вернуть к площадному фарсу.
Вдобавок ко всему Мольера впервые открыто обвинили в неуважении к религии. Ведь как ни толковать Арнольфовы наставления Агнесе, но упоминания об адских кипящих котлах звучат со сцены уморительно, а «Правила супружества» явно передразнивают всякие назидательные духовные сочинения, в огромном количестве распространявшиеся в то время, — и даже, возможно, покушаются на библейские Десять заповедей.
Громогласное кощунство такого рода в XVII веке было, разумеется, немыслимо. Но в житейском существовании устои благочестия зачастую если не подрывались, то обходились — особенно среди столичной аристократической молодежи. И первый пример тут подавал сам король. Он был тогда в разгаре страсти к юной, прелестной мадемуазель де Лавальер и вовсе не собирался стеснять себя законами семейственной добродетели, говоря словами Агнесы, «отказывать сердцу в том, что мило». «Молодой двор» — приближенные Людовика XIV, фрейлины его очаровательной невестки, Генриетты Английской, — предавался развлечениям и удовольствиям без особой оглядки на церковные строгости. Были у короля с церковью расхождения и более серьезные, политического порядка. Папский престол притязал не только на право неограниченного вмешательства в жизнь французской церкви, но и на авторитет в мирских, государственных делах. И то и другое было бы чувствительной помехой королевской власти, и Людовик XIV решительно такие притязания отвергал.
Но еще силен был и «старый двор» — окружение королевы-матери, Анны Австрийской, которая, как