вы б увидали фронт тысячеверстный, и там, где я, он прорван на версту! Сердцебиению — конец! Все онемело в жилах. Зато и впившийся свинец пройти насквозь не в силах. Скорей! Все пули в тупике! Меж ребер, в сердце, в плоти. Эй, на горе, эй, на реке — я здесь, на пулемете! «Катюши», в бой, орудья, в бой! Не бойся, брат родимый, я и тебя прикрыл собой,— ты выйдешь невредимый. Вон Орша, Новгород; и Мга, и Минск в тумане белом. Идите дальше! Щель врага я прикрываю телом! Рекою вплавь, ползком, бегом через болота, к Польше!.. Я буду прикрывать огонь неделю, месяц, — больше! Сквозь кровь мою не видит враг руки с багряным стягом… Сюда древко! Крепите флаг победы над рейхстагом! Не уступлю врагу нигде и фронта не открою! Я буду в завтрашней беде вас прикрывать собою! Наша деревня! Навеки наша она. Теперь уже людям не страшно — на снег легла тишина. Далеко «ура» затихающее. Холодна уже кровь, затекающая за гимнастерку и брюки… А на веки ложатся горячие руки, как теплота от костра… Ты, товарищ сестра? С зеркальцем? Пробуешь — пар ли… Я не дышу. Мне теперь не нужно ни йода, ни марли, ни глотка воды. Видишь — другие от крови следы. Спеши к другому, к живому. Вот он шепчет: «Сестрица, сюда!..» Ему полагается бинт и вода, простыня на постели. А мы уже сделали все, что успели, все, что могли, для советской земли, для нашего люда. Вот и другой, бежавший в цепи за тысячу верст отсюда, лежит в кубанской степи. Всюду так, всюду так… На Дону покривился подорванный танк с фашистскою меткой. Перед ним — Никулин Иван, черноморский моряк. Нет руки, и кровавые раны под рваною сеткой. В тучах, измученный жжением ран, летчик ведет самолет на таран, врезался взрывом в немецкое судно… Видишь, как трудно? Слышишь, как больно? У тебя на ресницах, сестрица, слеза. Но мы это сделали все добровольно. И нам поступить по-другому нельзя…
Все громче грохотание орудий, все шире наступающая цепь! Мое «вперед!» подхватывают люди, протаптывая валенками степь. Оно влилось в поток от Сталинграда и с армиями к Одеру пришло; поддержанное голосом снарядов, оно насквозь Германию прожгло. И впереди всех армий — наша рота! И я — с моим товарищем — дошел! Мы ищем Бранденбургские ворота из-за смоленских выгоревших сел. Да, там, у деревушки кособокой, затерянной в России, далеко, я видел на два года раньше срока над тьмой Берлина красное древко. Свободен Ржев, и оживает Велиж, Смоленск дождался праздничного дня!.. Ты убедилась, Родина, ты веришь, что грудь моя — надежная броня? Приди на холм, где вечно я покоюсь, и посиди, как мать, у моих ног, и положи на деревянный конус из незабудок маленький венок. Я вижу сон: венок прощальный рдеет, путиловскими девушками свит. Фабричный паренек, красногвардеец, вдали под братским памятником спит… Его, меня ли навещает юность, цветы кладет на скорбный пьедестал. Грек-комсомолец смотрит, пригорюнясь, и делегат-китаец шапку снял… И на часах сосна сторожевая винтовкой упирается в пески,