— Так вы мечтали о пустыне, Жан Лаворель? Вы хотели быть врачом в затерявшейся деревушке? Вы презирали свет и деньги? Смотрите, до какой степени судьба вам благоволит! Есть желания, выражать которые по меньшей мере неосторожно!
Вытянувшись на шерстяном одеяле, Губерт склонил к Лаворелю свое огрубевшее лицо и злостно издевался:
— Лаворель! Не скажете ли вы мне, почему вы мечтали о пустыне?
— Для того, чтобы работать! — ответил Жан. — Представьте себе, что перед самой катастрофой я почти что открыл новую сыворотку, убивающую микробы в организме… Излечение туберкулеза! Вы себе представляете?
Голос его дрогнул.
— Имей я в своем распоряжении еще несколько месяцев… Увидеть своими глазами, как излечивается человек, обреченный на смерть!
— Ну и что же? — возразил Губерт. — Ваша сыворотка все равно погибла бы со всем прочим!
— Иметь комнату, лабораторию и простых людей, за которыми ухаживать… — пробормотал Жан.
— Но были же в городах лаборатории, книги, учителя! — возразил Губерт. — Почему вы мечтали о пустыне?
— Города! Современные города! — воскликнул Лаворель. — Эта бешеная погоня за деньгами! Сумбур нечистоплотностей!.. Наши учителя сами поголовно охвачены безумием города…
— Вот оно что, — прошептал Губерт. — Значит, вы тоже разочаровались!
Наступило молчание. Губерт тихо спросил:
— А любовь?
— Любовь? — повторил Жан.
Он закрыл глаза. Перед ним промелькнула его юность, задушенная в работе, перегруженная чрезмерной ответственностью. Он видит себя ассистентом в больших хирургических клиниках… Война… Лазарет Красного Креста во Франции. Он — старший врач… У него двести кроватей. Потом он возвращается в Женеву. Дача в предместье, где умирает его мать, и окна которой в порыве отчаяния он наглухо забивает… Затем одинокое убежище… Работа — еще более упорная…
Любовь?
Он тихо проговорил:
— Моя душа представляет собою нечто вроде комнаты, замкнутой и запечатанной, в которой я хранил свои надежды и мечты о любви… Однажды я заметил, что эта комната опустела… или, вернее, что в ней обитало нечто иное… если хотите, страдание людей, которых я хотел вылечить, а, может быть, еще и страсть к научным открытиям.
Он снова замолчал. Как объяснить Губерту испытываемый км страх очутиться в плену своей любви?
— Я не мог… — сказал он наконец — не успел еще подумать о споем счастье… Возможно, что позднее…
Он умолк и, поднявшись на ноги, неожиданно воскликнул:
— Солнце садится. Надо спускаться, Губерт.
Они медленно шли по голубой скале, сохранившей еще отблеск потухшей иллюминации. На вершине склонов косые лучи солнца томились и умирали один за другим, и похолодевшая долина окутывалась тенью.
— Подумать только, что вокруг нас живут, может быть, люди, не имеющие ни крова, ни огня… — шептал Жан Лаворель.
Стоя на краю побелевшего обрыва Шо д’Антемоз, он вглядывался в пространство, где вырисовывались вершины гор, все более и более далеких, — удивительный архипелаг утесов и льдов!
Накануне выпал первый снег.
Лаворель не смог отделаться от мысли, что эти крутящиеся в воздухе хлопья служили исполнителями несчетного числа смертных приговоров…
— Игнац, взгляни! Он все еще там?
Молодой пастух остановился, защищая обеими руками свои зоркие глаза.
— Да, — произнес он наконец. — Он двигается.
— Надолго ли его хватит? — вздохнул Лаворель.
Вместе с Максом они пробовали соорудить плот, перевязав толстые стволы деревьев веревкой. Жан отважился даже пуститься на нем в путь, но тут же попал в водоворот. Ему стоило больших трудов посадить свой изломанный плот на мель. Пришлось отказаться от всякой попытки…
— Идем работать! — сказал Лаворель.
Они спустились к Новым Воротам, где работали их товарищи. Надо было торопиться. Через некоторое время склоны обледенеют, и по ним нельзя будет поднимать тяжести. Между тем, в ожидании суровой зимы, надо было заготовить возможно больше дров. Когда они приближались к Новым Воротам, Жан остановился, прислушиваясь к смеху Орлинского.
— Этот, по крайней мере, не унывает! — сказал он Игнацу.
— Я никогда не был так счастлив… — говорил Орлинский. — Я на своей шкуре узнал, что такое цивилизованное общество; я не сожалею о нем… Оно было беспощадно…
После долгого молчания Игнац ответил доктору:
— Он охотно работает… не то, что Добреман…
— Что же ты хочешь? Добреман не привык…
— А ты? — неожиданно возразил пастух. — Разве ты привык к такой работе?
Жан засмеялся.
— Я всегда любил горы: для меня это не так трудно…
Взгляд его окинул долину Сюзанф, покрытую белой пеленой и испещренную короткими голубыми тенями скал. Бледное солнце блуждало по леднику, разукрашенному узорами первого снега. Ах, если бы все люди могли спастись, как они, достичь подножья высоких вершин, найти долину, подобную долине Сюзанф!!!
Когда Лаворель взбирался на перевал, эта назойливая мысль становилась невыносимой.
За этим заливом, раскинувшимся у его ног между склонами Саланф, открывалась от выступа Ганьери и до скалистой глыбы Луизина длинная расселина. Отсюда тянулась бесконечная вереница гор, вздымая к неподвижному небу свои острые силуэты, свои плечи, свои снежные головы.
Бернские Альпы… Валлийские Альпы!.. Там, у их подножья, должны были ютиться люди, нашедшие спасение в роскошных отелях горных курортов.
Иногда море исчезало в сплошном тумане, из-за которого резко выделялись на солнце отдельные вершины. Над светлыми слоями перистых облаков обрисовывался далекий материк — неровный, весь в ямах, изрезанный острыми мысами. Подернутые туманом фиорды извивались на нем вычурными узорами.
— Эмиль! — спросил Лаворель сопровождавшего их Жорриса. — Не кажутся ли тебе сегодня эти горы особенно близкими?
— А все-таки, — ответил валлиец, — мы не сможем до них добраться.
— Эх, лодку бы, — крикнул в каком-то отчаянии Жан. — Неужели мы не сумеем построить лодку, которая будет держаться на воде?
— У нас нет инструментов, — проговорил Жоррис, изумленный интонацией Лавореля. — Да и море больно скверное, — добавил он.
Наступило молчание. Они думали о непроходимых пропастях, усеянных скалами, где даже в спокойные дни чувствовался неумолимый закон моря с его противоречивыми течениями, которые приносили и уносили всевозможные обломки, а с ними и полунагие, изуродованные трупы…
В течение первых недель Макс часами наблюдал, как эти мертвые тела подплывали совсем близко и снова уносились в неведомую даль.